всегда.
В душе сидящего в тюрьме мало места для эстетики. Арестанты зубоскалят и подшучивают над смертью. Нам за много недель известно, когда заработает электрический стул. Мы увидим, как особый отряд охранников проведёт приговорённого по двору, а потом его запрут в клетку смертников и откормят как на убой. То есть, не «как», а на убой.
Я много раз слышал во дворах и мастерских, как измочаленные, изголодавшиеся узники говорили:
— Эх… их мать, я бы поменялся с ним местами ради удовольствия целую неделю жрать до отвала!
Но когда приходит день официально узаконенного убийства, вся тюрьма словно бы погружается в серое траурное марево. Оно облаком висит в коридорах, его можно почти пощупать — эту холодную, душную тень, накрывающую застенок в день смерти. Такое впечатление, будто его населяют толпы оживших утопленников — их вспухшие лица, обрамлённые мокрыми склизкими волосами, внезапно выныривают из тёмных углов, тянут к тебе свои раздувшиеся пальцы и сжимают твоё сердце в ледяных кулаках.
В такие дни мы почти ничего не говорим, но зато по ночам воздух разрывают крики — долгие, полные страха крики, переходящие в мучительные стоны; и мы просыпаемся с предчувствием близкой беды: это кричит какой-нибудь исстрадавшийся бедолага, которому в кошмаре привиделась смерть.
Когда подошло время для казни Малыша, вся тюрьма встала на дыбы. Особенно заняты были спецы- электрики: чтобы прикончить человека, требуется очень много энергии.
Портер пришёл в тюремный двор, чтобы поговорить со смертником.
— Вон он, видите? Тот парень, на вид такой смирный и мягкий, что ходит с личным стражником. Идите к ним, вам позволят потолковать.
Когда человеку остаётся жить всего семь или восемь дней, у него даже в тюрьме появляются некие привилегии. Ему, например, разрешают чуть дольше гулять во дворе, а на обед дают ростбиф или цыплёнка. Ему позволено читать и писать, а иногда он может даже не выключать свет на ночь: в темноте все твои страхи возрастают в тысячу раз.
Портер направился к Малышу. Смертник положил свою ладонь на руку Билла и, казалось, был чрезвычайно рад его компании. В течение пяти или десяти минут вся троица дружно прогуливалась по двору.
Когда Портер вернулся ко мне, в его лице не было ни кровинки, а руки он сжал в кулаки с такой силой, что из-под ногтей выступила кровь. Он ворвался в почтовое отделение, опустился на стул и отёр со лба капли пота, похожие на крупные белые жемчужины.
— Перепугались, Билл? Такое впечатление, что вы заглянули в глаза самой Костлявой с косой!
Портер выглядел так, будто увидел привидение.
— Эл, пойдите поговорите с мальчиком. Поспешите. Это слишком чудовищно. Я думал, он взрослый мужчина, а он всего лишь ребёнок. Он не ощущает страха, потому что до него не доходит — ему действительно грозит смерть. Он слишком молод. Надо что-то делать!
Мне с этим парнем разговаривать не доводилось; я знал лишь, что он убийца. Я полагал, ему лет двадцать пять.
— Полковник, вы видели, как он положил свою руку на мой локоть? Он только маленький невежественный мальчишка, ему всего семнадцать. Он говорит, что не убивал, и уверен, что произойдёт чудо, которое его спасёт. Боже правый, полковник, разве можно поверить, что в мире существует что-то доброе, если таких вот парней выставляют «хладнокровными убийцами»? Нет, он точно невиновен, Эл, у него не глаза убийцы, это хорошие, чистые голубые глаза — совсем как у моего маленького друга.
Поскольку я был секретарём начальника, в мои обязанности входило присутствовать при экзекуции и вести протокол. Казнь этого семнадцатилетнего мальчика обещала стать нелёгким испытанием.
Его дело было мне известно. Доказательства против Малыша были сильные.
Как-то раз в воскресенье они с другом пошли купаться на реку Сиото. Обратно Малыш пришёл один, второй мальчик пропал. Через три недели в прибрежной грязи, далеко вниз по реке, нашли чьё-то тело. Оно разложилось до такой степени, что узнать труп было невозможно; лица не было вообще.
Родители пропавшего юноши отправились в морг, нашли на трупе родимое пятно и определили, что это тело их сына. Малыша арестовали.
Свидетели на суде были единодушны: они видели двух юношей на берегу Сиото, и Малыш был одним из них. Парни ссорились. Внезапно Малыш схватил своего дружка за руку и потащил к реке с криками: «Я тебя сейчас утоплю за это!» Трое мужчин и одна женщина слышали эту угрозу. Малыша осудили, основываясь на косвенных доказательствах.
— Да, сэр, это правда. — Юноша возвёл на меня свои чистые глаза и положил ладонь на моё предплечье — в точности так, как Портеру.
— Ну хорошо, это правда. Но это не вся правда, — полувопросительно сказал я.
Малыш не отпустил мою руку, словно боялся, что я уйду и ему не удастся высказаться. Видно было, что ему страшно не хочется оставаться в одиночестве. Мы прогуливались на солнышке; паренёк то смотрел в небо, то переводил взгляд на верхушку дерева, чьи ветви простирались над тюремной стеной… Он поведал, что не боится смерти, и в его словах не чувствовалось ни досады, ни негодования, только благодарность за то, что с ним поговорили.
— Знаете, мистер Эл, мы с Бобом Уитни потопали в то воскресенье к реке покупаться, и мы просто дурачились и боролись друг с другом, совсем даже мы не дрались, но со стороны оно могло так показаться, что мы вроде как ссорились. Он бросил меня на землю и уселся сверху, а я высвободился, вскочил и наорал на него. Я сказал: «Я тя щас утоплю за это!» и потащил его к реке, и мы оба упали в воду. Ну да, там были люди, которые это услышали, только мы не дрались, мы просто баловались! А потом мне надо было на работу, и я ушёл, оставил Боба на берегу; и больше я его не видел. Через долгое время его труп выплыл, и все сказали, что это я утопил Боба, и меня забрали. Я сказал им, что мы только дурачились, а когда я уходил, то видел, что Боб плавает себе в реке, а они смотрели на меня как на вруна, и судья сказал: «Приговариваю тебя к смерти», или как-то так он сказал… Но смерть меня не пугает…
Во время всего разговора Малыш держал свою шершавую, покрытую веснушками ладонь на моём локте. У меня было ощущение, что от этого прикосновения по всей моей руке и дальше — к плечу и шее — расходится горячая, дрожащая волна. Я никогда не видел таких мягких, добрых глаз, как у этого простого семнадцатилетнего паренька. Чем больше он рассказывал, тем труднее было представить его на электрическом стуле.
Меня буквально выворачивало при мысли о том, что придётся вести записи об агонии Малыша. Солнышко ласково пригревало, Малыш разнежился, стоял и то любовался верхушкой дерева, то смотрел на меня. Совсем ещё детские подбородок и щёки, курносый нос пуговкой — нет, не было в его лице ничего злодейского. Не похож он был на убийцу, совершенно не похож.
Его и просто сердитым-то нельзя было себе вообразить. С каждой фразой он, казалось, приобретал всё более ребячливый вид.
— Вы тока смотрите на это дерево. У нас в саду было вроде такое же самое, когда я был пацаном.
Не, я не боюсь умереть. Меня смерть не пугает. Когда я был мальчишкой, у меня была сестрёнка, младшая. Я тогда газеты продавал и частенько приходил домой поздно. Мы были совсем одни, у нас только старая мачеха была.
Кроха Эмми, бывало, подлезала ко мне и говорила: «Ты не боисся, Джим, быть на улице так допоздна? А ты мне печеньице принёс?» И мы с ней сидели, уплетали печенье…
А потом кроха Эмми заболела, и старая карга — это мы так называли мачеху, по-другому она и не звалась никогда — побила её, и я сильно рассердился, а потом мы потихонечку улизнули и жили в подвале, и мы были такие счастливые, вот только кроха Эмми всего-всего боялась.
Боялась выходить на улицу и боялась оставаться дома — вот и таскалась за мной всюду, когда я продавал газеты. Где-то в десять часов мы шли домой; она цеплялась за мою руку и шептала: «Ты же ничего не боисся, правда, Джим?» А потом мы лопали печенье, и Эмми варила кофе, и всё было так хорошо…