Физик приезжает меня навестить, готовит ужин, по поводу которого между нами состоялась осторожная телефонная дискуссия. После долгих переговоров порешили на том, что, если я накрою на стол и пообещаю надеть «умопомрачительное платье», остальное он возьмет на себя. Я рассказала ему о драке, о трагической судьбе его подарка и о том, что у меня до сих пор стоят дыбом волосы — «оставшиеся», уточняю я, — и мы единодушно заключили: в том факте, что Бетани оказалась бессрочно отрезанной от всего мира, есть свои плюсы. Ни смотреть метеоканал, ни бродить по Сети в поисках подсказок она теперь не сможет, а значит, мы наконец выясним, не в том ли причина ее осведомленности. Не то чтобы я часто видела ее за этими занятиями, но исключить такую возможность нельзя. Кроме того, между нами возник негласный уговор: обсудив Бетани по телефону, до конца вечера мы к этой теме возвращаться не будем. Надеюсь, мы сможем его выполнить.
Вряд ли на свете есть удовольствие более восхитительное, чем наблюдать за мужчиной, который готовит для вас заманчивые, оригинальные блюда и с таким удовольствием трет мускатный орех и режет морковку, что в кухне то и дело раздаются возгласы вроде «есть!» и «отличная работа, Фрейзер!».
— До чего ж я все-таки завидую непоколебимой вере мужчин в собственные возможности, — говорю я, глядя, как трудится физик. У выбранного мною «умопомрачительного» платья — льняного, с кремовыми крапинками на оливковом фоне — по чистой случайности оказался очень низкий вырез, и накрасилась я тщательнее, чем обычно. Еще я надела туфли с высоким каблуком, купленные еще в прошлой жизни. Глупость, конечно, но они так идеально подходят к платью, что кажутся просто созданными для него. В реабилитационном центре, напутствуя меня перед выпиской, врачи посоветовали носить обувь на размер больше — иначе появятся язвочки на ногах, — но, когда настало время опустить зеленые туфли в коробку для благотворительной организации, тщеславие восторжествовало над разумом. В итоге вот она я — сижу в зеленом платье и идеально подходящих к нему туфлях, с замаскированной проплешиной на затылке, и тешу себя надеждой на то, что все эти усилия окажутся не напрасными и я вовсе не похожа — как втайне боюсь — на резиновую куклу в витрине секс — шопа.
— В моем случае эта вера заслужена, — весело возражает он. — Ваши вкусовые рецепторы ждет неземное блаженство. Лондонские повара из пятизвездочных ресторанов могут пойти удавиться. Вот, выпейте пока вина. Итак. Отрезала ваша Бетани себе ухо или еще нет? Нет, погодите. Считайте, что я этого не говорил.
Пока мой ученый друг режет, трет и помешивает, показываю ему кое-что из своих этюдов, коллекцию художественных альбомов и семейную реликвию.
— В нашей семье его передают из поколения в поколение, — объясняю я, протягивая ему яйцо. — Как правило, на свадьбах. Очень символично. Легенда гласит, что в один прекрасный день из него что- нибудь вылупится.
— Хороший образчик, — говорит он, вытирает руки о фартук и подносит яйцо к глазам. — Возьмет и треснет, говорите? Само по себе?
— И оттуда вылезет динозавр. Или, подругой версии, морское чудовище.
Фрейзер Мелвиль смеется, отщипывает перышко шнитт-лука и засовывает его в уголок рта. Сорвав еще одно, кладет его мне в рот. Жуем, будто две коровы, оценивающие сравнительные преимущества пастбищ, пока физик — со сноровкой заправского шеф-повара — мелко рубит оставшийся пучок.
— Наверное, это некий символ плодородия.
— И как, полагается его… э-э-э… высиживать или нет? Как наседка?
— Ну, я-то на эту роль подхожу идеально.
— А вдруг вы за всю жизнь так его и не высидите? — говорит он, озорно улыбаясь. — Как, к сожалению, скорее всего, и получится?
— Передам по наследству. Усыновлю кого-нибудь.
— Например, Бетани. И тогда мы с вами поженимся и заживем одной дружной семьей.
Он хоть понимает, что говорит? Судорожно вдыхаю и поскорее выдавливаю из себя смешок:
— Ученый, изучающий турбулентность, больная на всю голову убийца и владелица волшебного яйца. Веселенькая семейка.
— Вы же психолог. Будете за нами присматривать.
Протягиваю руку и шлепаю его по заднему месту.
И эта фамильярность меня странным образом волнует.
А я поклянусь, что никогда не позволю себе ни единого покровительственного жеста, — добавляет он, снисходительно похлопывая меня по голове.
Хотя самая не готовлю, еду я люблю и первое творение физика — морские гребешки с пюре из топинамбура и мелко нарезанной кровяной колбасой — объявляю «бесподобным». Я и правда никогда не пробовала ничего подобного — даже в самых феерических снах. Далее следует оленина под соусом из рокфора и клюквы и запеченный в сливках картофель.
— Вы опасный человек и наверняка задумали меня убить, — говорю я.
— Странные у вас комплименты. Но оставьте же место и для главного моего шедевра. Из трех видов шоколада, между прочим. Шоколадная лепешка с шоколадным кремом, называемая в народе «тортом», покрытая шоколадной же глазурью, а сбоку — порция шоколадного мусса. В качестве украшения — веточка мяты, так что, если вы вдруг решите сесть на диету, можете закусить зеленью, а остальное я слопаю сам.
После ужина, объевшиеся, выходим на пятачок сада, выделенный мне хозяйкой. Пахнет жимолостью и ночными фиалками. За горизонтом тонет до смешного огромное солнце. Физик рассказывает о матери, которая умерла два месяца назад, в Глазго, от рака печени. Нет, Фрейзер Мелвиль не винит ее за то, что она напивалась до полной потери мозгов — морфий не действовал, как положено. Ее смерть стала ударом, но и принесла облегчение.
— Тело, — заключает он. — Чудесная оболочка — до тех пор, пока она нам послушна. — И тут же густо краснеет. — Черт. Надо же такое ляпнуть.
— Не переживайте. Я, в общем-то, с вами согласна. И не ждите от меня заявлений в том смысле, что я ни с кем бы не поменялась. Поменялась бы, в момент.
Он ерзает в своем плетеном кресле, которое слишком для него мало. Если бы мы жили здесь вместе, я купила бы ему новое — огромное, чтобы можно было развалиться как следует. Специальный такой трон для физиков. Чтобы мой ученый друг восседал, вольготно распрямив свою шотландскую спину, и толкал свои шотландские речи.
— А как вы жили раньше? — спрашивает физик. Смотрит он не на меня, а на свои неловкие, усыпанные веснушками руки — такое ощущение, что одна утешает другую. — Раз уж вы так снисходительны к моему, гм, эмоциональному невежеству… или как оно называется на вашем жаргоне?
Заглянув ему в глаза, понимаю: вопрос не праздный. Он думал на эту тему. Как бы ему объяснить? Мысли о Бетани не дают мне покоя. Что именно она обо мне — якобы — знает? Что же она ему наговорила тогда, в Оксмите?
— В гостиной, на нижней полке стоит альбом. Принесите, и я вам все покажу.
Родители, Пьер с женой, близнецы — сначала совсем маленькие, потом постарше, — отец в доме престарелых, с кем-то из медперсонала, пара снимков, на которых я с Алексом. Глядя на меня в прошлой жизни, физик потерянно молчит. Тогда я была женщиной. Стояла, выпрямившись во весь рост, и счастливо улыбалась в мужских объятиях.
— Высокой вы и тогда не были, — говорит он. Улыбаюсь. — Кто счастливчик?
— Давняя история, — отмахиваюсь я. Но голос меня подводит.
— Вы были женаты?
Сквозь щель в живой изгороди смотрю на грохочущий мимо грузовик с надписью «Икеа». В голове тут же возникает детская кроватка и схема, объясняющая, как ее собрать с помощью специального ключика. Кто-то здорово влип.
— Нет. Женат был он.
Белый пикап. Мотоцикл. Потом «фольксваген-пассат».
— У Алекса был «сааб». Надежная, говорят, марка. Темно-синий. На заднем сиденье — детское кресло, с приделанной к нему погремушкой. У него было двое детей. Целуешься, бывало, в машине, включишь нечаянно радио, и тут же: «Едет автобус, колеса шуршат…»