лошади. Даже собаки рычали на меня. Такое несчастливое влияние на животное население Тандер-Спита скоро принесло мне недобрую славу, и жители принялись желчно перешептываться о «дурном глазе».
Отца это приводило в бешенство. Ведь я был избранным дитятей Господа, чему доказательством служила моя любовь к Богу и Писанию; и как мог любой, кто слышал мое чтение в церкви – пред многолюдными собраниями восхищенной христианской братии, – считать иначе? Как может мальчик, столь ревностно поющий гимны таким чистым и ангельским голосом не быть отмеченным Господом? Впрочем, после лошадиного припадка ферму Харкурта я обходил стороной, предпочитая уединенную дорогу к школе, где животные не могли меня учуять. Походы к сапожнику стали источником глубокого стыда, и я никогда не снимал носков, чтобы скрыть неестественную форму стопы. Лавка мистера Хьюитта была сырой и тесной и воняла плохо выделанной шкурой – запах, кой ассоциировался у меня со смертью и страхом. Мистер Хьюитт изготавливал мне особые туфли – из кожи, с дублеными подметками, напоминавшие рыбацкие башмаки. И спустя годы – возможно, в противовес моей естественной наклонности скорее передвигаться по-крабьи, чем ходить, и чтобы скрыть странности походки, – я начал вышагивать слегка на цыпочках.
В деревне меня прозвали Рысак-Тобиас.
В каждой школе имеется непривлекательный мальчишка, который вечно прячется в углу площадки для игр и без толку возится с камнем или палкой, непокорный и непослушный, иногда впадающий в детство и ползающий на четвереньках и не обладающий никаким талантом, что возместил бы его странности. В Тандер-Спите таким мальчишкой был я.
Но не стоит жалеть меня, благородный читатель, ибо я не был несчастен – отнюдь нет. Родители любили меня, и воспоминания о раннем детстве – поистине золотые, потому что у меня было море и его потрясающие дары. Море стало моей огромной коробкой с игрушками и каждый день изрыгало новые чудеса. Представьте меня там, на сером песке, крупицу человеческую перед огромным неразвернутым ковром океана и неба; я сижу на дюне – голые ступни закопаны в песок, а душа открыта и наблюдает.
Небо, от кораллового до бледно-золотого; плоские облака над морем; переливающиеся зеленью перламутровые волны. Скалы, серые и холодные, блестящие от соли, как от священного праха. И там, в одиночестве, я вглядывался в скальные ямки с водой; часами, смотрел в глубину, наблюдая за смутными скоплениями актиний, кружением медуз и крошечными вспышками света от стаек мальков сельди. Опуская руку в воду, вылавливал крабов, миниатюрных омаров, лангустов, креветок, мидий, моллюсков, люцианов, – водяные и земноводные шедевры инженерного искусства, которые носят скелет снаружи, будто доспехи. В упорных поисках я отыскивал ямки побольше и получше и крабов побольше и получше; разделывая последних, обнаруживал внутри лабиринт крошечных мясных камер, выстланных, будто орган в церкви Пастора Фелпса, трубочками из кальция, а стенки между ними гладкие и прозрачные, словно перегородки в глинобитных хижинах японских самураев. «Наброски Господни», как их называл отец, рассматривая, что я принес домой в жестяном ведре. Он считал, что моллюски и другие морские твари нарисованы на полях великого альбома Божьего, в коем шедевром является человек.
Несомненно, Он сломал перо, когда рисовал меня, думал я, глядя с тоской на свое отражение в скальной ямке. Сплюснутое лицо, слишком переполненное чертами, тонкие губы и круглые темные глаза, две изюмины, вдавленные в горелый пирог.
Но «красота в глазах смотрящего», всегда повторяла матушка, и вскоре я начал ей верить.
Для большинства тандерспитцев существовало два вида Природы: Природа, которую может победить человек, и Природа, которая побеждает его. Природа, которую мы одолели, давно была одомашнена предыдущими поколениями поселян: наши знаменитые кошки с черными и рыжими пятнами, как коровы, с характерной полоской на носу, которые вечно разбегались, когда я входил в комнату. Тощие овцы, которые бросались врассыпную при моем приближении. Коровы, чье молоко из-за меня, как утверждали, свертывалось. Собаки, которые меня так недолюбливали: по большей части овчарки, колли и гончие, перемешавшиеся здесь, как и местные семейства: Пух-Торфы, Ядры, Оводдсы – длинные линии межродственных браков и соответствующие надгробия. Но другая Природа никуда не делась: дикая Природа, от которой нельзя защититься; Природа, что вечно прорывалась и грохотала вокруг нас. Скопления жалящих медуз; португальские акулы, которые могут убить тебя или оставить без руки, как Робби Биттса; наводнения и ветра переворачивали наши лодки, словно бумажные шляпы; гигантские спруты утаскивали по ночам людей за борт; картофельная гниль, и многоножки, и вши, и чешуйница в мешках зерна, и осаждавшие нас блохи, и паразиты, которых мы носили внутри.
По матушкиной теории, во мне обитал особо цепкий ленточный червь, которого я приютил с младенчества. Она полагала, этот подлый безбилетный пассажир повинен в моих проблемах со сфинктером, и тратила немало времени, придумывая новые способы вычистить его из меня.
– Это на тебя подействует, злобное создание, – шептала матушка, заливая мне в глотку вонючие зелья и сосредоточенно морща свое простое, картофелеобразное лицо. Она нарекла моего червя Милдред. Имя это – «по простому совпадению», уверяла она, – носила женщина, некогда милая холостяцкому сердцу отца. Но, сколько бы ни старалась, матушка никак не могла извести моего невидимого пассажира. Как и блох, летучих мышей или ножной грибок, которые всем нам досаждали.
Да, Природа нападала, а мы отражали ее удары. Но она возвращалась. Мы снова отражали удар, и она возвращалась снова. Как игристые волны, оставлявшие пенные кружева на побережье да историю, что вплеталась в наши жизни.
– Отец, как именно, каким
– Своим святым мастерством, – терпеливо объяснил Пастор. Я представил, как Господь в мастерской, такой, как у сапожника мистера Хьюитта, озадаченно размышляет над проектом. – И вдобавок Он сотворил все это, и даже больше, в один день. В четвертый. Помнишь, Тобиас? Помнишь Писание? Что создал Господь на четвертый день, Тобиас? Это напрямую касается твоего вопроса. Господь сказал,
Писание лезло у меня из ушей.
– Господь сказал: «Да произведет вода пресмыкающихся, душу живую; и птицы да полетят над землею, по тверди небесной»,[32] отец.
– Отличная память, Тобиас. Хорошая память – благословение.
– Но, отец, неужели он создал все это из ничего?
Это же лишено всякого смысла.
– Он сотворил все это из пустоты, Тобиас. «Земля же была безвидна и пуста…»
– «…и тьма над бездною»,[33] – договорил я, зачарованный этой красотой.
Как и он, – как и все мы, – я безоговорочно верил Слову Божьему так же, как «Ракообразным» Германа. Обе книги не давали мне повода в них усомниться. Господь был не менее реален для меня, чем мой червь Милдред. Оба невидимы, но живут внутри. И тихо являют свое присутствие сотнями крошечных способов.
– «И Дух Божий носился над водою. И сказал Бог: да будет свет…» – произнес нараспев Пастор. Я обожал его зычный голос. Он гудел правотою.
– «…и стал свет»,[34] – отозвался я.
Когда живешь около моря, все это очевидно. Это в городах твою душу захватывают врасплох, как я узнал позже.
– И, – продолжал Пастор, уже другим голосом, менее волнующим, более высоким и слегка ворчливым, – возвращаясь к останкам яйца ската, не говоря уже о твоей коллекции крабов, и каракатице, и морском рачке, и мертвом баклане, которого в среду матушка высмотрела в твоем комоде и выкинула, Тобиас, потому что он смердел, что еще Господь создал на четвертый день? Он сотворил рыб больших, Тобиас, и всякую душу животных пресмыкающихся, которых произвела вода, по роду их, и всякую птицу пернатую по роду ее[35]… И что Господь увидел, Тобиас? Что он потом увидел, сынок?
– Он увидел, что это хорошо,[36] отец, – ответил я, выковыривая иглу морского ежа, болезненно застрявшую под ногтем большого пальца.
– Именно. И больше нечего сказать ни о твоих раздавленных «блюдечках», ни о панцире омара, которые я обнаружил в ризнице, когда выслеживал источник дурного запаха. И тогда я увидел – и унюхал, – что это