книг, и, тесня беллетристику, становятся самым популярным чтением наших дней. Сам Бродский относился к этому жанру как к довольно низкой форме лингвистической активности, но вынужден был давать их десятками.
В силу простой структуры интервью (схема: вопросы — ответы, пространственная и временная ограниченность, тематическая заданность) практически любой человек считает себя достаточно компетентным говорить на равных с политическим деятелем, pop-star, композитором, поэтом, ученым и т. п. Интервьюируемых вряд ли следует считать жертвами посредственности, — как правило, все они извлекают из этих бесед свою долю выгоды: политики лгут и фальсифицируют статистику, звезды занимаются self- promotion, литераторы надевают маску одного из своих фиктивных характеров или разыгрывают нечто новое. Этот жанр как нельзя лучше удовлетворяет самолюбие спрашивающего и тщеславие отвечающего.
Наш поэт тоже не без греха, хотя, следует отдать ему должное, в большинстве интервью он пленяет читателя своей скромностью: 'Я не верю, что наше ego — лучший материал для поэзии, даже раненое ego. (1975: 61–62.)[15]. Но со скромностью, как мы знаем, все не так просто.
Задуманный как источник информации из первых рук, жанр интервью подвергается своего рода самоцензуре, поскольку обе стороны в силу негласной (или заранее согласованной) договоренности вынуждены держаться в рамках заданных условий. Откровенность — редкое качество этого жанра, что и лишает нас возможности отнести его к конфессиональному жанру. Было бы наивно думать, что отвечающий на вопросы совершенно постороннего человека откроет ему свои сокровенные мысли, даже если этот посторонний обладает склонностями священника или следователя. Возможно, Троллоп и прав, утверждая, что ни один человек не может или не хочет сказать о себе всю правду, но собранные здесь интервью явно обогащают наше представление об Иосифе Бродском, поэте и человеке.
Отнести жанр интервью к журналистике, а не к литературе мешает факт существования диалогов Платона, а ближе к нашему времени таких книг, как 'Разговоры с Гёте' Эк- кермана или 'Stravinsky in Conversation with Robert Craft'. В нашем случае на роль Эккермана откровенно претендует только один Соломон Волков, издавший свои 'Диалоги с Иосифом Бродским' отдельной книжкой по-русски и по- английски. Разговоры Волкова с Бродским, отличающиеся высоким качеством содержания, выпадают из остальных интервью по той простой причине, что они записывались на протяжении нескольких лет, долго и тщательно 'монтировались' и редактировались, видимо, в попытке достигнуть иллюзии разговора равных.
Неоднородность — первое, что обращает на себя внимание при перечитывании полутора сотен собранных нами интервью. Неоднородность как качественная, так и тематическая. Темы интервью колеблются от примитивных политических вопросов до обсуждения сложных вопросов русской поэзии и духовных источников творчества Бродского. Больше половины из них взято журналистами или писателями для популярных газет и журналов. Многие из западных собеседников Бродского, владея чувством композиционной динамики и словесным мастерством, не знают родного языка поэта, плохо знакомы с творчеством Бродского и редко собирают разговор в тематический фокус. Они, как правило, интересуются отношениями поэта с властями в бывшем Советском Союзе, обстоятельствами ареста, судом, ссылкой, проблемами поэта в изгнании, его оценками политической ситуации в России. Даже их вопросы о поэзии не всегда преследуют вполне поэтические цели. (Примечательно, что и сам Бродский, беря интервью у Юза Алешковского, вынужден подчиниться законам этого популярного жанра, спрашивая, по всей вероятности по просьбе журнала, больше о жизни Алешковского, чем о его творчестве.) Кроме того, сам Бродский нередко оставляет множество пробелов в своих ответах, как бы приглашая интервьюеров их заполнить, но далеко не всегда они оказываются способными это сделать: задать уместный дополнительный вопрос, разговорить поэта, затронув интересный для него аспект темы.
Сравнительно небольшую группу интервью составляют беседы с поэтом исследователей и переводчиков его творчества. Тематика этих интервью более сфокусирована, вопросы заранее продуманы и имеют сюжетную направленность. Так, Джорж Клайн, первый американский переводчик поэта, обсуждает с Бродским библейскую тематику в поэме 'Исаак и Авраам' и в стихотворении 'Сретенье', выясняет источник этих стихотворений (1973b). Петр Вайль просит Бродского оценить поэзию Дерека Уолкотта (1992с).
Интервью третьей группы, в которых собеседниками Бродского оказались его собратья по перу, поэты, скорее претендуют на table talks. Эти интервью могут служить связующим звеном между духовной биографией Бродского и его эмпирическим 'я', имеющим более точное слово в английском языке — Self. Даже когда тема разговора ограничена единственным поэтом, будь то Джон Донн (1981b) или сам Бродский (1981d, 1983а, 1983b, 1988b), механизм структуры 'вопрос — ответ' то и дело собеседниками нарушается: поэты чаще, чем исследователи, обладают даром наводить Бродского на разговоры, 'нужные для полноты [его] духовного портрета'.
Мы устоим от соблазна выкраивать теоретическую подкладку, подходящую к каждому случаю. Вместо этого зададимся другими вопросами. Что объединяет все три группы интервью? Ответ самоочевиден: то же, что и стихи, — прежде всего личность самого поэта. Именно она является организующим центром и колоссальной центробежной энергией всех интервью. Обширная эрудиция поэта, его оригинальное видение мира, его опыт двух культур образуют огромное семантическое поле отсылок, вспаханное его гением. Язык и стиль — второе качество, склеивающее эти разнородные разговоры. Бродский говорит, как пишет, в присущем ему стиле, сложно, образно, парадоксально. Его ответы порой афористичны, как его стихи, и, подобно им, полны мыслей и лишены ложной сентиментальности. Они, как правило, вращаются вокруг его магистральных тем, монументальных, универсальных, не оставлявших его ни в поэзии, ни в прозе, ни в драме. Так, он неоднократно варьирует высказываемые им и в других жанрах свои идеи о языке ('Стихотворение — это лингвистическое событие'), о времени ('Время как категория имеет трагическое измерение'), о культуре ('Культура — это любовь плюс память'). (Все в одном интервью, 1974с: 569, 573.)
Второй вопрос не менее интересен: сказал ли Бродский о себе в этих интервью нечто новое, чего не найти в его стихах? Принимая во внимание, что 'я' в интервью, в отличие or стихов, тождественно биографической личности поэта ('интервью, как и биография, — последний бастион реализма', 1991а), небезынтересно проследить параллели и контрасты между автопортретом поэта в стихах и в интервью. Предстает ли перед нами 'я' поэта в более 'чистом' виде в жанре, в котором так трудно спрятаться за маску метафоры, двойника или стороннего наблюдателя? По признанию самого Бродского, в интервью, как и в прозе вообще, 'горох летит во все стороны, поэзия же удерживает его в плотно закрытом горшке' ('is spelling some beans, which poetry […] contains in a tight pod'; 1987a: 527).
Первое, что обращает на себя внимание в отношении Бродского к самому себе, — это тот факт, что в интервью, как и в стихах, Бродский пытается поставить в центр свое творчество, любую абстрактную идею, только не свою личность. Категорически отказывается определять себя как на бумаге, так и устно. Постоянно протестует, когда его просят прокомментировать те или иные события его жизни. Но жанр интервью обязывает его сказать о себе больше того, чем ему хотелось бы, и он вынужден говорить о себе то, что о нем хотят знать другие. Это, в частности, касается вопроса о вере, который Бродский считал в высшей степени частным делом каждого человека. Он либо уходит вообще от ответа на этот вопрос, либо дает на него полушутливый ответ, заявляя, что он плохой еврей, плохой русский, плохой американец, плохой христианин, но зато хороший поэт; либо всерьез называет себя кальвинистом: 'В том смысле, что ты сам себе судья и сам судишь себя суровее, чем Всемогущий. Ты не проявишь к себе милости и всепрощения. Ты сам себе последний, часто довольно страшный суд'. (1995i: 21.) В стихах же он существует как бы для самого себя и говорит о себе только то, что хочет уяснить сам и себе: 'Меня в изящной словесности интересует главным образом процесс и то, что это производит в моем сознании'. (1988b: 152.) Как это ни странно, несовпадение этих двух точек зрения на себя совсем не отражается на принципах автопортрета — рования в этих столь различных жанрах.
Исследователями творчества Бродского давно замечено, что он не менял ни своих симпатий, ни своих оценок. Кажется, что мало менялся и он сам. Так, начало Нобелевской речи: 'Для человека, частного и частность эту всю жизнь какой-то общественной роли предпочитавшего, для человека, зашедшего в предпочтении этом довольно далеко — и в частности, от родины…' — было сформулировано им еще в первые дни высылки из СССР: 'Я абсолютно частный человек, и в этом источник моих неприятностей'.