пропагандирует птичье молоко! Автор, не посмотрев в святцы, бухнул в колокол!
— Ну, это мнение сугубо индивидуальное и, по всей видимости, кем-то продиктованное, — как бы вскользь заметил Рудаев, но люди его поняли и одобрительно заулыбались.
Разговор снова потух, и никто больше не решался трогать эту щекотливую тему.
Глава 9
Гребенщиков проводит свой последний перед отпуском рапорт и настроен торжественно. На нем костюм, в котором он в цех не ходит, замысловатого цвета — не то с сиреневым, не то с зеленым отливом, сверхостроносые туфли и модный узкий галстук — прямо из цеха едет на вокзал. Но порядок есть порядок. Подчеркнуто скрупулезно разобрана работа смены, каждому воздано по заслугам, занесены в журнал все промахи. И сверх программы — внушение как вести себя в его отсутствие: не давать своевольничать в цехе заводскому начальству, ни в чем не изменять заведенного порядка, неукоснительно выполнять план. А в заключение — сюрприз. Серафиму Гавриловичу Рудаеву, который оставил далеко позади всех своих напарников на третьей печи, тут же вручается путевка в Мисхор и премия — месячный заработок. Такого почета еще никто не удостаивался. Получали и путевки и премии, но ходили за ними в завком и в кассу. А тут без всяких волокит.
Серафим Гаврилович держится невозмутимо, однако нет-нет и скосит хитрый глаз, пытаясь установить, как оценивается происходящее. Бесстрастны лица. Ни одобрения, ни порицания. Но старого сталевара не проведешь, он знает, что люди прикрываются личиной безразличия, когда не хотят обнаруживать своих чувств. Значит, порицают, потому что одобрение скрывать незачем.
Спрятав конверт с деньгами и путевкой во внутренний карман пиджака и почтительно выслушав поздравления и наставления на будущее начальника цеха, Серафим Гаврилович поднялся, чтобы произнести ответное слово.
— Мне хочется высказать благодарность… — Он откашлялся, нарочно сделал паузу, чем ввел в заблуждение Гребенщикова, который уже успел просиять, решив, что эти слова адресуются ему, — благодарность моим товарищам за то, что не заклевали меня… и не заплевали. За двурушничество, за поворот наоборот. Шутка ли сказать: фордыбачил человек столько времени, а бросили ему кусок жирного пирога — и стих. Д пошли разговоры — шкура продажная… Так ведь?
Стало очень тихо. Даже самые отдаленные звуки, раздававшиеся в цехе, беспрепятственно проникали в комнату.
— А как же иначе? — тихо промолвил Рудаев-сын. — Как?
Отец не удостоил его взглядом. Не удостоил и ответом. Зашел с другой стороны.
— Есть в народе такая поговорка: «Не место красит человека, а человек место». Верная ведь поговорка.
— Пословица, а не поговорка, — поправил сталевара Гребенщиков, но тот только досадливо махнул рукой.
— А у нас получается — место красит человека. Вчера ты безвестным был, а сегодня поставили на привилегированную печь — и сразу пупом земли стал. За примерами бегать недалеко. Ну чего стоит Мордовец как сталевар? А слава на всю страну. И в газете, и по радио, и портреты. В кино пойдешь — и там он на тебя глазами лупает.
— Серафим Гаврилович, я на поезд могу опоздать! — попытался остановить сталевара Гребенщиков, но тот как ни в чем не бывало продолжал, даже не повернув голову в сторону начальника:
— Я почему пошел на третью? Перво-наперво хотел стариной тряхнуть. Показать, что жив еще Рудаев, что старый конь борозды не испортит.
Молчат люди. С опаской посматривают на Гребенщикова. Помрачнел. Вот-вот прорвется. Но Серафим Гаврилович словно не видит сгущающихся туч.
— А еще… доказать, что начальник кадры подбирает случайные. На такую печь надо ставить лучших, а какие они лучшие, если я в первые же дни всех за пояс заткнул? А раз не лучшие — почему вокруг, них столько треску подняли? — Серафим Гаврилович помолчал, словно ожидал ответа, и заговорил снова, все больше и больше взвинчивая себя: — Когда я раньше грыз наше начальство за третью, могли подумать, что завидую. А сейчас я сам на ней работаю и заявляю по-прежнему: нельзя в цехе людей на две категории делить — одним все, другим ничего, одним зерно, другим полову. И я сегодня на ней последнюю упряжку отработал. А под вашим началом, Андрей Леонидович, ходить вообще больше не желаю. За путевку и премию спасибо, это меня вроде как на пенсию проводили.
И вот тут выдержка окончательно покинула Гребенщикова.
— Вы, Херувим Гаврилович, этот номер специально к моему отъезду приготовили? — не сдержал он ярости. — Специально? Чтобы испортить настроение перед отпуском?
— Вы нам каждый день его портите. И ничего, в весе не теряете.
Гребенщиков взглянул на часы. Пора ехать. И это, собственно, выход из положения. Не найти ему сейчас подходящих слов, чтобы парировать наотмашь.
Он попрощался с людьми и уже из-за двери окликнул Рудаева, попросил проводить его.
— Спектакль, конечно, вашей постановки, — пробубнил свирепо, едва сели в машину.
Рудаев с трудом подавил улыбку.
— Представьте себе — чистая самодеятельность.
— Что собираетесь делать?
— С чем?
— С этим… смутьяном. Ну и фрукт.
— А что можно сделать? Пенсионер. Хочет — работает, хочет — нет, хочет — режет напропалую, что думает, хочет — помалкивает.
Гребенщиков сам понимал нелепость своего вопроса. Собственно, не старый Рудаев беспокоил его, а молодой. Как поведет он себя, получив бразды правления? А что если никто из сталеваров не пойдет на место, которое дважды добровольно освобождали? Борис Рудаев может воспользоваться поводом и перевести печь на обычный режим. Этого допустить нельзя. Уступишь раз — потом попробуй прибрать к рукам.
— В общем так, Борис Серафимович, — непреклонно сказал Гребенщиков. — Третью печь вести на прежнем режиме. Хоть сами сталеваром на нее становитесь. Головой ответите.
Подъехали к вокзалу. Гребенщиков выскочил из машины, оставив открытой дверцу. Он был уверен, что Рудаев последует за ним, что можно будет еще несколько слов сказать на ходу, но тот из машины не вышел.
Вечером, забрав свои пожитки у Пискарева, Рудаев подъехал к отчему дому. Открыл ворота, завел во двор «Москвича».
— Земля ревнула — Борька выскочил, — услышал он неласковый голос отца.
Серафим Гаврилович появился на крылечке. Стал, широко расставив ноги, словно на палубе в качку, запустил руки в карманы. Всем своим видом он подчеркивал, что нисколько не обрадован возвращению сына. Но тот либо не почувствовал настроения отца, либо не придал этому значения, взял чемодан и направился в дом.
— Куда так разогнался? — грозно спросил отец.
— Как куда? Ну… домой.
Серафим Гаврилович жестом остановил сына.
— Ты же уехал от нас. Сам. Не захотел с отцом жить. А теперь я не хочу. Что это за комедь такая? Тоже мне князь удельный нашелся. Хочет — карает, хочет — милует. Хватит, поизмывался ты надо мной достаточно в цехе, чтобы еще и дома штучки выкобрыкивать. Так что не прогневайся, давай-ка от ворот поворот. Оно так обоим спокойнее будет.
Рудаев стоял поникший, неприкаянный.
— Но батя… я тебя тогда не понял… — смиренно проронил он, еле шевеля губами.