как наседка возле цыпленка, предостерегая от неверных шагов, от опрометчивых действий. И не могла представить себе подвижного, горячего, влюбленного в свое дело Серафима Гавриловича сидящим дома сложа руки. А власть, которую он познал? Самую радостную власть над огнем, над металлом, над этой могущественной, непокорной стихией, которую создал человек для того, чтобы ежедневно, ежечасно обуздывать, укрощать? Вкусившему эту власть трудно расстаться с ней.

У третьей печи стояли Рудаев, Межовский и Сенин. Вид у них помятый, по настроены они весело.

— На плакат проситесь. Сталевар, инженер, ученый, — подойдя к ним, сказала Лагутина и заботливо посмотрела на Межовского — впереди еще двадцать дней, а лицо уже выдает усталость.

— Лиха беда начало, — улыбнулся Межовский, комкая в руке платок, которым вытирал лицо. — Дальше будет легче. Сталевары вошли во вкус. На полтора часа плавки пошли быстрее с продувкой воздухом, на два с половиной — с кислородом. И учтите: только разгон берем.

— Это сталеварам будет легче, — заметил Сенин. — Всем остальным чем дальше, тем труднее. Напряженнее станет ритм.

— В газету, Дина Платоновна, пока ни строчки. Потом, — поспешил предостеречь Рудаев.

Лагутину покоробил категорический тон.

— У нас свобода печати, — отрезала она и быстро пошла к первой печи.

В холостом пролете между печами Рудаев догнал ее, придержал за руку.

— Вы меня простите, — совладав со спазмой, застрявшей в горле, проговорил он. — У нас с вами началось с пикировки и так почему-то продолжается. Поверьте, я отношусь к вам совсем иначе.

Лагутина молчала, смотрела куда-то вверх и в сторону. Над сводом второй печи рабочие укрепляли кислородные фурмы. Спросила:

— Что, и эту на кислород?

— Да. Продувка сэкономила нам кислород, его расходуется в два раза меньше, чем при подаче в факел, — рассеянно объяснил Рудаев. Он был немало озадачен тем, что его извинение повисло в воздухе.

— Значит, три печи будут интенсифицированы, — словно про себя отметила Лагутина и только сейчас подняла на Рудаева глаза. Где-то в глубине их еще таилась обида. — Гребенщиков этого не стерпит. Вы вскрываете резервы печей, и цеху обязательно увеличат план.

— Волков бояться — в лес не ходить, — беспечно отозвался Рудаев.

— Волкодавов бояться… — рассмеялась Лагутина.

У Рудаева полегчало на сердце. Смеется — значит простила.

Теперь Лагутина появлялась в цехе ежедневно. Нарастающий азарт поиска, постижение нового захватили ее целиком. Она сразу решила, что ей незачем ковыряться в многочисленных технических деталях — ведь не сталеварению посвящала она себя, — и все же вникала в бесконечное количество мелочей, интересовалась буквально всем, что делали причастные к эксперименту люди.

Вместе со всеми она радовалась успехам и сокрушалась, когда постигали неудачи, вмешивалась в споры и сама затевала их, если находила какие-то решения или действия неверными, нецелесообразными. С грустью думала она о том, что инженер превалирует в ней над журналистом, что мыслит она не столько образами, сколько техническими категориями. Статья у нее складывалась, а вот очерк — нет. Она утешала себя тем, что со временем все отстоится, выкристаллизуется основное, но утешение было слабым. У газетчика нет времени для длительной раскачки, они стрелки на передовой линии огня. Это писатели, как в дальнобойной артиллерии, длительно изучат позиции, тщательно выверят прицелы и потом бабахнут тяжелым снарядом. А она пока даже не журналист. Скорее инженер с журналистским уклоном.

Глава 12

У Лагутиной было редкое умение слушать. Она никогда не смотрела собеседнику в глаза, исключая те особые случаи, когда надо было смутить или установить, говорит он правду или присочиняет, но и не отводила их в сторону, все время держала собеседника в поле зрения, чтобы тому не показалось, будто его не слушают. Она не научилась, да и не училась придавать своему лицу бесстрастное выражение, и собеседник видел, когда она огорчается, когда радуется, когда восхищается и когда негодует. Короче говоря, она располагала к откровенности дружеским излияниям. А манера не смотреть в глаза помогала Лагутиной не только впитывать сказанное, но и анализировать. Эти процессы шли рядом, не мешая, один другому, не нарушая установившегося контакта.

К Лагутиной приходили люди и за помощью и за советом, а иногда просто так, поделиться; выплакаться, чтобы облегчить душу.

Зачем попросила встречи Вера Федоровна, мать сталевара Сенина, Лагутина долго не могла понять.

Начала Вера Федоровна издалека, рассказывала со многими ненужными подробностями, часто сбивалась, подолгу подыскивала слова, но это как раз и создавало впечатление ненарочитости и полной искренности.

Они расположились на балконе санатория после концерта, который дал ее любительский балетный ансамбль. Отсюда хорошо было видно море. Лучи прятавшегося за массивами зданий солнца делили его как бы на две части: радостно-ясную и сизую, мрачную. Где-то далеко-далеко, как одинокий тюльпан, чудом уцелевший на вспаханном лугу, алел парус. Сначала Лагутиной показалось, что так окрасил его случайно прорвавшийся луч закатного солнца. Но цвет был вызывающе яркий, естественный.

— Посмотрите, что у нас получилось, — продолжала свою исповедь Вера Федоровна. — Я балерина, он — инженер. В конце концов я ушла из театра и переехала сюда. Ну ладно, я перестала танцевать, а он… Он мог защитить диссертацию, стать ученым. И вот всем пожертвовал, чтобы помогать мне. Когда я организовала здесь кружок балета, выросший в театр (это легко сказать — выросший!), он все свободное время отдавал ему. Тапером был, дирижером стал. А на заводе… — Вера Федоровна понизила голос до шепота, хотя ни на балконе, ни в вестибюле никого, кроме них двоих, не было, — замер почти на одной точке. Пошли на обоюдный компромисс, и из обоих ничего путного не вышло. Согревает только сознание значимости сделанного. Но лучше без жертв.

Вера Федоровна примолкла, и Лагутина, воспользовавшись паузой, — надо было показать, что она внимательно слушает, — проговорила:

— Женщины отличаются тем, что легче идут на жертвы, зато потом вымещают свои потери, действительные и мнимые.

— Вы, конечно, обратили внимание на нашу приму Зою Агейчик. — Вера Федоровна не откликнулась на замечание Лагутиной, чтобы не потерять нить разговора.

— Да. Одаренная балерина. У нее не только лицо, но и тело говорит о душе утонченной и легко ранимой. А глаза… Такая глубина, такая задумчивость…

— Работница чулочной фабрики, — живо откликнулась Вера Федоровна. — Яркий пример талантливости народной.

Попав на проторенную стезю, она взахлеб принялась рассказывать о Зое. О гранях ее дарования, о её возможностях и душевных качествах. Призналась, что балерине уже требуется более опытный педагог и наставник, который отшлифовал бы ее, научил летать по-настоящему. Но для этого нужна сцена большого города, профессиональный театр. А чтобы попасть в театр, очень важно очутиться в фокусе внимания. Не смогла бы Лагутина опубликовать о ней статью где-нибудь в центральной прессе?

«Вот какое желание толкнуло тебя на беседу. Но для чего тогда такая длинная преамбула о себе, о муже?» — подумала Лагутина с легкой досадой.

— Вы напрасно считаете меня универсалом, — заметила она. — Я пишу только о том, что хорошо знаю. Статьи о промышленности у меня лучше или хуже получаются, а что касается искусства… Не писала ни разу.

Веру Федоровну явно огорчил этот уклончивый ответ, и она вдруг, как показалось Лагутиной, забыв о своей просьбе, ни с того ни с сего стала рассказывать о своем сыне.

Вы читаете Обретешь в бою
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату