плоды. Я не учил ее испанским словам, потому что язык, знания изменяют человека. В течение тех лет молчание и жест сообщали нам больше, нежели слова. И она могла оставаться собой, частью своего народа.
Чорруко стараются, чтобы женщины их племени не ведали опасностей обширных знаний. В этом они очень сходны с нашими галисийскими горцами и с жестокими арагонцами.
Дети — Амадис и Нубе — бегали, вздымая пыль, по равнине с невероятной быстротой, вместе с другими малышами племени. Они проводили дни сообща, вне зависимости от возраста. Примерно так же, как в Испании, играли в игры, в которые взрослые играют уже всерьез, — они воображали себя воинами, раскрашивая лица глиной, или матерями, качая кукол из прутьев, или колдунами, пугая друг друга.
Их приучают презирать стариков, в которых они швыряют комья земли или олений помет. Даже не пытаясь помочь старикам нести их груз, дети еще и толкают их, чтобы они упали с вязанкой хвороста, которую старики должны доставлять на рассвете, и больно ушиблись. Индейцы считают это неким видом милосердия, что и внушают своим детям, — надо стараться подарить старикам скорую смерть и тем самым заодно избавить общину как можно раньше от этого скорбного бремени, коим становится каждый, проживший более тридцати или тридцати пяти лет.
Конечно, я не мог взять Амарию и детей в свое рискованное странствие. Их нельзя было отрывать от их земли, от их привычной обстановки, от их богов. Семья у индейцев не настолько важна, чтобы ради нее отказываться от долга и основных обязанностей перед общиной. Я не мог поставить выше всего свои чувства и свой эгоизм. Ни в коем случае я не мог претендовать на то, чтобы забрать своих детей: у чорруко племя имеет намного больше прав, чем родители. Помню, что я долго обдумывал эти обстоятельства, и признаюсь, что мне было нетрудно понять резоны чорруко касательно устройства их жизни. Я не находил их образ жизни лучше или хуже нашего. Женщины не страдают, когда мужья отлучаются или умирают. Они скорее привыкли сетовать на мужчин за их слабость, за то, что они не хотят стать героями или приобрести познания колдунов, а предпочитают кое-как прозябать в своих хижинах, быть земледельцами, охотниками или воинами, не отличающимися храбростью. Иногда, коль есть серьезные основания, от этих мужей- трутней избавляются, обычно добавляя яд в напитки, приготовленные здешними матронами при прямом одобрении касика.
Амария, племянница касика, имевшая двоих детей, могла рассчитывать выйти замуж за какого- нибудь вождя, или за нескольких, или пойти жить в хижину зрелых женщин, которые сами выбирают себе мужчин на время и предпочитают в основном жить без их скучного и обычно грубого присутствия. Я пытался убедить себя, облегчить прощание. Но часто истина не убеждает и не может победить Вину, которая почти всегда побеждает или убеждает, по крайней мере нас, мужчин более высокой цивилизации.
Однажды теплым румяным утром, озаренным лучами летнего солнца, я сказал Амарии, что должен уйти. В ее взгляде светилась детская веселая нежность. Она показала мне на море, на волны, набегавшие на берег, потом указала на небо, и рука ее медленно описала широкую всеохватную дугу. Затем она улыбнулась и бросилась в воду, чтобы поплавать с детьми.
Я снова пережил радость ухода в неизвестное. Даже ликование. Страх и зов неведомого нового. Этих земель, что простирались на бескрайний запад, земель континента, который генуэзец Колумб до самой своей смерти считал Индиями. Что нас ждет? (Это было вроде ставки за игорным столом. Однако проигрыш мог стоить жизни. И возможно, когда я пишу это, я думаю, что мы были не чем иным, как поколением отчаянных игроков.)
Я провел почти шесть лет в новом мире, в небольшом племени равнинных индейцев. Шесть лет, которые протекли как морская иода между пальцев. (Я не слишком лгал в моих «Кораблекрушениях», когда свел эти годы к полутора страничкам. Как объяснить суть мира, которого не понимаешь, который лишь постигаешь, сам еще твердо не зная, как к нему относишься на самом деле?)
Я покидал семью в стане дикарей, свою нехристианскую семью. Семью моего тела и чувств. Я прощался с одним этапом своей жизни и отправлялся в неизведанный путь. Несколько летя провел рядом с Амарией. Я родил с нею детей. Однако я никогда не чувствовал ее женой в нашем смысле. Я был столь же высокомерен, как британец, или, быть может, так случилось, потому что я лелеял в себе демона свободы. Желание встретиться одному — без Испании, без Христа и без кого бы то ни было — с просторами этого нового, девственного мира. Я ощущал опьянение искателя приключений, слепоту иллюмината[70].
Какой восторг! Лежать в сухом русле ручья темной безлунной ночью. Удивительная фосфоресценция морских отмелей. Светлячки, теряющиеся в пространстве как эфемерные кометы, на миг выхватывающие из тьмы лица капитана Дорантеса, Кастильо, негра Эстебанико, которые должны были стать моими товарищами в странствии.
Здесь, на этой плоской крыше, возникал другой Кабеса де Вака рядом с тем, что умирает в долгих сумерках. В один миг он заполнил собою пространство. Я увидел его с четкостью галлюцинации, какие бывают у стариков. Его душа без тени надменности была полна чувствами человека, у которого все еще впереди.
Кажется, он глядел на меня без ощущения превосходства — ведь я его хронист, его умирающая тень. Его могила, его память. (Даже презирай он меня, без меня и моих страничек он бы не существовал.)
Мне показалось, что он выше меня ростом. Его грудь и голова заслоняли Хиральду. Он был голый. Только в набедренной повязке из оленьей шкуры, концы которой он завязывал хитрым морским узлом своего изобретения, — теперь мои руки уже не смогут его повторить. Мышцы его рук и ног были выпуклыми, крепкими. Наше тело со временем теряет четкость линий, очертания его расплываются, упругая плоть становится дряблой, быстрота движений оборачивается неуверенностью.
Тот человек, который на одно мгновение оказался под вечным севильским небом, был тем, кто пережил ночь расставания и ухода в неизвестное. Это он взволнованно прощался с касиком. Они встретились в ночь ухода тайно, чтобы не видели вожди и колдуны племени. Тогда-то Дулхан вручил ему амулет из бирюзы, символ «священного доверия». Амулет должен был помочь на Дороге маиса и на крутых тропах «верхнего мира».
Дорантес и остальные хотели взять с собой ножи, меховую накидку, шерстяные плащи и даже Библию, которой пользовался Нарваэс в своих высочайших «предписаниях». Мы поспорили. Я сказал им, что это будет самоубийством. Все равно что принести с собой в Америку всю Испанию. Попытался их убедить, что Библия тоже всего лишь предмет и очень важно не выставлять ее напоказ, как талисман, а носить в себе, в своем сердце, следовать ей в своих поступках. И если кривоглазый подлец Нарваэс использовал ее для оправдания резни и грабежей, то лучше ее не брать с собой. Я сказал, что не уступлю.
Хотя мы спешили, пришлось согласиться, чтобы Дорантес выкопал ямку и захоронил Книгу. Мы насыпали небольшой холмик и увенчали его морским камнем.
Потом, уже с меньшим сопротивлением, они освободились от других вещей, которые собирались взять с собой, и от накидки Дорантеса. Кастильо с трудом отказался от кинжала, спрятанного в распятии. Здесь я тоже настоял на своем, и мы бросили это гнусное оружие в болото.
Я не мог допустить, чтобы мы отправились в путь, пренебрегши мудрым советом касика Дулхана — являться в селения по Дороге маиса совершенно голыми, безоружными и без высокомерной уверенности, что Бог нас сохранит.
— Поверь, Андрее, — сказал я Дорантесу, — все, что мы привезли из-за моря, мы за эти годы растеряли, и нам нет надобности выставлять напоказ то доброе, что еще осталось у нас в душе, то, чему мы научились в объятиях нашей матери…
В «Кораблекрушениях» я рассказал некоторые подробности этих долгих странствий, в которых мы утратили страх перед землями и племенами, попадавшимися на пути. Мы переправились через четыре большие реки[71] и пересекли пять областей, отделяющих Дорогу коров от легендарной Дороги маиса.
Новые люди на новой земле. С самого начала нас встречали как врачевателей. В каждом селении равнины относились с почтением к бирюзовому талисману, который нес я. Нас вели к вождям племени, а