Естественно, при возвращении из Мексики у нас произошло кораблекрушение, которое, учитывая силу шторма, могло стать последним. (В конце концов у меня сложилось убеждение, что все дело в моих личных взаимоотношениях с Нептуном.)
Родители мои скончались. Большой дом без меня был вроде пустой раковины на песке. Глубокое горе облегчалось удовлетворенным тщеславием. Меня изобразили героем столь же безосновательно, как позднее меня превратят в дьявола, насильственно возвратив из Парагвая.
Из Севильи мы на неделю поехали в Толедо, где тогда находилась столица. Было это в 1537 году. Как раз подходящая пора для встречи человека, который «за десять лет странствий не убил ни одного индейца». Это было время увлечения идеями гуманизма при дворе — среди папских легатов, даже среди высокопоставленных чиновников Совета Индий, — ничего общего с жестокостью тех людей, действия которых я видел в Синалоа и в Теночтитлане.
Я становился живым, образцовым героем энциклики «Sublimis Deus», которую папа провозгласил «urbi et orbi»[89] в июле того года. Там утверждалось, что индейцы — это люди, что следует их уважать и также прислушиваться к их словам, как к словам христиан Испании, и что лишать их свободы — это преступление.
Богословие, надо признать, выполнило свой долг. Однако, подобно Святому Духу, оно осталось в горних высях, не касаясь земной действительности.
Царила необычайно человеколюбивая атмосфера, которая позволила мне в моей реляции Королевской Аудиенсии указать, что на протяжении двух тысяч пройденных лиг и десяти лет пребывания среди индейцев я не видел ни одного человеческого жертвоприношения. И для императора я прибавил фразу, ставшую общеизвестной: «Только вера исцеляет, только доброта побеждает».
Я сожалел, что моя мать Тереса не видела моей славы при дворе. С самых давних времен, времен моего деда Веры, имя нашего рода не звучало так громко. Мы, бедные потомки, внезапно сумели освежить зелень увядших лавров, заплесневевшие привилегии. Я прибыл в Севилью как завоеватель воображаемого королевства — королевства, где имена городов не повторяют названия городов Эстремадуры, где не взимают богатой дани, где нет энкомьенд, а индейцев не превращают в рабов под лицемерным предлогом их спасения и крещения.
Все мои родственники прислали нарочных с приглашениями на званые обеды, игры и балы, устроенные в мою честь.
Семьи Эстопиньян, Сааведра, Эскивель и вся родня герцога де Аркоса. И также другие, вроде Гусманов и Медина-Сидония или Монсальво и Сантильяна.
В моих ночных вылазках я прохожу мимо этих дворцов, где когда-то в мою честь зажигались, казалось, все свечи Андалусии, и вспоминаю прежний блеск и нарядных господ в больших залах. Ныне почти все они — уже призраки, а их наследники не хотят знать старика, возвратившегося в цепях. Пусть ты признан невиновным, позор и клевета переживут тебя.
Вздумай я зайти туда, лакеи захлопнут дверь перед моим носом. Я — неудачник, обломок прошлого.
А в те времена я устраивал пышные празднества для людей военных и для придворных законников. Оплачивал полчища соблазнительных мавританок, которые плясали до рассвета, тряся своими кудрями и роскошными ягодицами. Угощал французскими винами. Влюбился в кузину, жену зануды альгвасила. (Мне не удалось похитить ее и бежать с нею, хотя она ждала меня с ларчиком драгоценностей и двумя рабынями, «чтобы они причесали ее на следующее утро».)
Я упивался магией Севильи. Грешил радостно, каялся по субботам, как в детстве, когда мать ждала меня в нескольких шагах от исповедальни, где, чтобы не разочаровывать священника, я придумывал себе грехи.
Была у меня цыганка с жгучими черными глазами. (Потому что моя первая отроческая любовь, мавританка, вышла замуж за новообращенного портного и занималась обметыванием петель.)
Да, я познал праздник жизни. Севилью триумфатора.
В один из тех вечеров, на большом празднестве во дворце Дуэньяс меня представили настоящему конкистадору, Эрнандо де Сото. Я как раз вернулся в зал после ссоры с кузиной в одном из цветущих патио, где аромат жасмина может опьянить с непривычки, когда увидел этого известного героя.
Он был одним из трех капитанов, участвовавших в прогремевшей резне в Кахамарке. В его пользу говорит то, что он не дал согласия на бессмысленное убийство инки Атауальпы. Он вернулся в Испанию со ста восемьюстами тысячами золотых дукатов. Его превозносили. Он обладал жестокостью, необходимой солдату, расширяющему пределы империи. Он происходил из рода не то герцога Кадисского, не то герцога Альбы.
Он разводил страшных собак. Особенно славились его грозные сторожевые псы. Они рождались с отвращением к запаху индейца и негра. Никто не может толком понять, как он ухитрялся приучать их узнавать и рвать на части «закоренелых приверженцев запрещенного идолопоклонства» и тех, кто предавался содомскому греху. Его собаки вершили строгий суд в делах морали… Он также разводил боевых коней, пригодных для военных действий на неудобных американских землях, и ездить верхом на кобыле из его питомника почиталось за честь. Главным укротителем Перу при нем был ныне прославившийся Лопе де Агирре, хромоногий злодей, который недавно объявил войну нашему королю, основав невесть где «королевство Мараньон»[90]. Но основным достоинством Сото все-таки считалось выведение злобных собак, свирепых борзых, родственников Бесерильо и Леонсико, знаменитых охотников на индейцев.
Сото отнесся ко мне с интересом. Мы уединились в одном из уголков цветущего сада дома Альбы. Мавританки подали нам славное пенистое французское вино. Моя отверженная и влюбленная кузина рыдала в окружении своих подруг.
— Я полагаю, нам следует координировать наши силы, — сказал Сото. — При дворе известно, что вам предоставят пост аделантадо Флориды…
Так я узнал об этой возможности, которая хоть и говорила о моем престиже, но мне казалась немыслимой — я был единственный пеший конкистадор. Я даже не сумел сохранить пять изумрудов из Синалоа.
Эрнандо де Сото, наверняка знавший о моем скудном родовом состоянии, явно недостаточном, чтобы снарядить конкистадорскую флотилию, считал, что мы можем заключить соглашение. Но о каком соглашении могла идти речь?
Я ограничился тем, что выслушал его планы достижения величия и власти. При этом я понял — он убежден, что я действительно побывал в золотых городах Кивиры. Он верил, что «тайна, которую я не открыл бы даже королю», заключается в том, что мне известно местоположение легендарного королевства. Единственной его целью были власть и богатство. Помнится, он даже предложил мне совместное правление и с трудом пытался разделить воображаемые города — поскольку их семь, а это число нечетное, деление на два у него не получалось.
Он чувствовал себя владыкой мира, еще не зная, что в его заветной Флориде его ждет лихорадка, от которой он умрет, и что его спустят вниз по Миссисипи в выдолбленном стволе дуба к морю, по которому он приплыл, его собственные приспешники, опасаясь, как бы индейцы не расстроили себе желудки, поглощая столь опасную героическую плоть.
Я продал дом матери и заброшенные владения в Эстремадуре. Но денег все равно было мало, чтобы снарядить флотилию, какая требовалась для Флориды.
Эрнандо де Сото придумал альтернативное решение — мои скудные капиталы вкупе с его вкладом составили бы относительно скромную сумму в восемь тысяч дукатов, чтобы приобрести право сменить Айоласа на посту аделантадо в Рио-де-ла-Плате в Парагвае. Сото вложит также свои деньги в снаряжение судов и закупку съестных припасов, необходимых для экспедиции в бедные края империи. А я взамен откажусь в Королевской Аудиенсии от права быть правителем Флориды.
Сото действовал честно и щедро — он спас экспедицию от краха, который означал бы также для меня крах и тюрьму. То ли судьба, то ли Бог играют нами, даруя то, чего мы так страстно желаем. Эрнандо де