распаханы. И растет там пшеничка. Хорошо. От пшенички тоже дух человеческий. Думаю, что и душа у ней есть, дыхание.
— У пшеницы-то?
— У нее, у нее! Вон дочь моя Нина, комбайнерка дорогая наша, тоже вам подтвердит. Я, говорит, слышу, как она дышит, как сердится...
Значит, душа, значит, дыхание!.. Не с этого ли дыхания и поднялись те силы, что несут большую реку к океану. Не с этого ли?! И опять смотрю, вглядываюсь в лицо старой женщины, хочу ответить на свой вопрос. Да разве легко...
На улице тишина. Теплый воздух забредает к нам в комнату. Вот в июле будет жара пострашней. И дышать станет нечем. Даже скот зайдет в воду, и хоть зови теперь, хоть кнутом бей, надсажайся, все равно из воды не выманишь. Может и хлеба попортить этот тяжелый зной. А теперь июнь месяц и очень-очень нужно тепло. Недавно прошли дожди, поля ожили, и сейчас, не будь тепла, надо бы его все равно выдумать, за любые деньги купить, заказать... А мы устали сидеть. Уже второй самовар распечатали, и давно убежали соседи в колхозную мастерскую за Ананием Николаевичем, а его нет и нет. Но хозяйка не дает поскучать.
— Вот вы ездите, много знаете. А зачем в каждой газете пишете, сколько денег на ферме дают, в бригаде. Понимаю, большие деньги теперь нашему брату, колхознику. Ну а в школах зачем приманиваете?
— В каких школах?
— Внучки говорят — надоело уже.
— Что надоело?
— На каждом уроке внушают им — оставайтесь в колхозе, не уезжайте. Доярки, мол, теперь по сто восемьдесят — ежемесячно, а в полеводстве — того побольше... Я понимаю, надо сказать, что хорошо зажили, но только про деньги...
— Не нужно?
— Я бы не потакнула. Что деньги? В них — одна половина, закраина, а другая — в душе. С душой и говорить надо, воспитывать.
— А как говорить?
— А скажите, что хлебец — наш батюшко, а земля — наша матушка. Надо с первого класса стихи о хлебе разучивать, надо и песни петь, если подходны в момент...
— Значит, хлеб и земля — родители?
— Родители наши, конечно, родители! А их разве можно бросать? Не можно никак. Потому цена хлебу — не денежна. И работа эта потомственна. Отец в колхозе — значит, и сын в колхозе. А как?
— Не выходит так...
— Наша вина. Почему раньше с пеленок приучали к коню. Лошадь — опора, ведет все хозяйство. А теперь трактора ведут. Вот и надо допускать ребятишек к трактору!
— Опасно ведь, маленькие...
— У лошади тоже копыта, а когда под присмотром... Вон Нина моя с двенадцати лет у машины. И всему научилась, все поняла. И детки не помешали. Раньше я ей добро помогала. И кухня на мне, и стирка, мытье. А теперь вот не вижу, не слышу — так худо, боязно. Пора списать, как старый комбайн...
— Куда это собралась наша мамаша? — в комнату вошел большой грузный мужчина. Его давит одышка, он долго ловит свое дыхание, на лице утомление.
— Я не помешал? Прибежали за мной, торопят. Я уж думаю, с Ниной что, здоровье-то наше с дырками. А идти далеко, задохнулся...
IV
И вот он сидит напротив — А. Н. Соколов. Сидит бочком, неуверенно, поджав сильно губы. Но через полчаса привыкает к моим вопросам, смущение проходит, и на лице его встает деловитое выражение. Таким я его и представляю где-нибудь в мастерской на ремонте или во главе семейного стола, когда вся семья его слушает, потому что он итожит прожитый день и дает задание на завтра. Забегая вперед, скажу про себя, что ошибся. Все задания в этой семье идут не от отца, а от матери, она и подводит итоги и раздает в семье благодарности.
— Что делали в мастерской?
— Для жены комбайн ставил. Свой глаз понадежней. Да и комбайн этот давно семейный. За нами и закреплен.
— Знаменитый комбайн?
— Считай, так. В прошлом году 5600 центнеров Нина намолотила, а раньше годом — 8300. Самый большой результат на область. Ни одна комбайнерка не взяла столько! Вот какая моя жена, — он улыбается, но улыбка быстро сходит с лица. Говорят, что он суровый и замкнутый. Ну что ж, посмотрим, поговорим...
— Гордитесь женой?
— Гордись не гордись, а не найдешь больше такую. Нигде не найдешь! Вот какое мне счастье...
— Про вас тоже в газетах пишут...
— Не хвали, а то зазнаюсь, — он опять улыбается. Голос у него теперь бодрый, уверенный, какой-то чистый, молодой голос.
— Не хвали меня. Что бы делал без нее — Нины Павловны. А какая из нее мать получилась... — он говорит, а сам изучает меня. Теперь уж пришла моя очередь смущаться и повертываться к нему бочком. Но он чуткий и деликатный, быстро понял неловкость, стал рассказывать про грибы, про рыбалку. И пока рассказывал, я оправился, осмелел и опять кинулся на него с вопросами. Он их принял покорно, как подобает.
— В семье моей Нина хозяйка. Народ смеется: ты что, Ананий, распустил ремни-вожжи, а я знаю... За ней — перво слово, за мной — второе.
— Значит, командиром не нравится?
— Рядовым лучше. Люблю, чтоб кто-то приказывал.
Не пойму, то ли шутит, то ли серьезно. Но он заговорил о войне.
— И на фронте был рядовой. И на финской, и на последней.
— А в каком звании?
— Рядовой! Всю войну — кузнецом в кавалерийском полку. А после войны шофером при МТС. Ну а потом целина. Тот же фронт...
— Целину поднимали?
— Не говори! Мне бригаду вручили...
— Поди, отказывались?
— Конечно, отказывался. Боялся. К народу не представителем надо идти, а человеком. А я еще — какой человек...
— Ну и как? Уговорили...
— Было всего. В обком партии вызывали. Беседа. Хорошая вышла беседа. Секретарь обкома — душевный, знает подход. Расспросил о жизни, о делах, где воевал, в чем нуждаюсь. И так повлияли эти расспросы, что я стал не в себе. Но когда до дела дошли — я снова уперся. Не хочу бригадиром, и только. Хоть коли меня, хоть веревками связывай. Не хочу! Но он не стал больше уговаривать, улыбнулся — иди, говорит, принуждать не могу. Я думал, что ты — крестьянин, а ты — купец. Сидишь со мной и торгуешься.