ошибок.
Сталин продолжал, не обращая внимания на мнение Карделя:
– Если, если! Нет, у них совсем нет перспектив на успех. Вы что думаете, что Великобритания и Соединенные Штаты – Соединенные Штаты, самое могущественное государство в мире, – позволят вам разорвать их линию связи в Средиземном море! Чепуха. А у нас нет военно-морского флота. Восстание в Греции должно быть остановлено, и как можно скорее.
Кто-то напомнил о недавних успехах китайских коммунистов. Но Сталин оставался непреклонен:
– Да, китайские товарищи добились успехов, но в Греции совершенно другая ситуация. Там напрямую вовлечены Соединенные Штаты – самое сильное государство в мире. Китай – это другой случай, отношения на Дальнем Востоке другие. Правильно, мы тоже можем делать ошибки! Когда закончилась война с Японией, мы предложили китайским товарищам достигнуть согласия в отношении того, как можно добиться временного соглашения с Чан Кайши. На словах они с нами согласились, а на деле, когда вернулись домой, поступили по-своему: они собрали силы и нанесли удар. Было продемонстрировано, что правы оказались они, а не мы. Но Греция – это другой случай, мы не должны колебаться, давайте положим конец греческому восстанию.
Даже сегодня мне не ясны мотивы, которые заставляли Сталина идти против восстания в Греции. Может быть, он рассуждал, что создание на Балканах еще одного коммунистического государства – Греции – в условиях, когда даже другие не были надежны и подчинены, едва ли может отвечать его интересам, не говоря уже о возможных международных осложнениях, которые принимали все более угрожающие очертания и могли если не втянуть его в войну, то поставить под угрозу уже завоеванные позиции.
Что же касается усмирения китайской революции, то здесь он, несомненно, руководствовался своим оппортунизмом во внешней политике, но и не исключено, что он предвидел будущую опасность для своей собственной работы, для своей собственной империи со стороны новой коммунистической великой державы, особенно потому, что не было никаких перспектив внутренне подчинить ее. В любом случае он знал, что каждая революция просто в силу своей новизны становится также отдельным эпицентром, формирует свое собственное правительство и государство, и именно этого он опасался в случае с Китаем. Тем более, что речь шла о феномене, который был столь же значителен и важен, как Октябрьская революция.
Дискуссия начала утрачивать накал, и Димитров упомянул о развитии дальнейших экономических отношений с СССР, но Сталин опять оборвал его:
– Об этом мы будем говорить с объединенным болгаро-югославским правительством.
На жалобу Костова, касающуюся несправедливости соглашения о технической помощи, Сталин ответил, чтобы он представил бумагу – «записочку» – Молотову.
Кардель спросил, какую следует занять позицию в отношении требования итальянского правительства о том, чтобы Сомали была передана под его опеку. Югославия была не склонна поддерживать это требование, но Сталин имел противоположную точку зрения, и он спросил Молотова, может ли быть дан ответ на этот счет. Он мотивировал свою позицию так:
– Когда-то короли, когда они не могли прийти к согласию в отношении награбленного добра, отдавали спорные территории своему самому слабому вассалу, чтобы они могли отхватить их у него позже в какой- нибудь подходящий момент.
Незадолго до конца встречи Сталин не забыл замаскировать действительность – свои требования и приказы – Лениным и ленинизмом. Он объявил:
– И у нас, учеников Ленина, тоже были расхождения с самим Лениным, и даже по каким-то вопросам мы ссорились, но потом все это мы обговаривали, определяли наши позиции – и шли вперед.
Встреча продолжалась около двух часов.
На этот раз Сталин не приглашал нас на ужин к себе домой. Должен признаться, что из-за этого я ощутил какую-то печаль и пустоту, настолько во мне все еще была сильна человеческая, сентиментальная привязанность к нему.
Я ощущал холодную пустоту и горечь. В машине попытался выразить Карделю свое негодование от встречи, но, будучи подавленным, он дал мне знак оставаться спокойным.
Это не означает, что мы были несогласны друг с другом, просто мы реагировали по-разному.
Насколько велико было замешательство Карделя, стало особенно ясно на следующий день, когда они привезли его в Кремль – без объяснений или каких-либо церемоний, – для того, чтобы подписать с Молотовым договор о консультациях между СССР и Югославией, а он поставил свою подпись не там, где нужно, и надо было ставить ее снова.
В тот же самый день, в соответствии с соглашением, достигнутым ранее в приемной у Сталина, мы отправились на обед к Димитрову – для обсуждения соглашения о федерации. Мы делали это механически – из чувства дисциплины и авторитета Советского правительства. Беседа была краткой и апатичной с обеих сторон; мы согласились в том, что свяжемся друг с другом, как только прибудем в Софию и в Белград.
Конечно, все это сошло на нет, потому что месяц спустя Молотов и Сталин в своих письмах начали подвергать нападкам югославское руководство, встретив в этом поддержку болгарского Центрального комитета. Федерация с Болгарией оказалась ловушкой с целью расколоть единство югославских коммунистов, ловушкой, в которую ни один идеалист не захотел больше совать свою голову. Хотя создавалась видимость того, что мы едины, это было прелюдией к тому, что должно было наступить позже, к открытому расколу между Советским Союзом и Югославией, который произошел в июне 1948 года.
От той встречи с болгарской делегацией в моей памяти сохранилась любезность, почти доброта в отношении нас со стороны Костова. Это было тем более необычно, что в высоких кругах югославских коммунистов он считался оппонентом Югославии и по этому же признаку человеком советским. Тем не менее он также выступал за независимость Болгарии и поэтому с недовольством смотрел на югославов, считая, что они были главными приспешниками Советов, и даже склонялся к тому, чтобы Болгария и ее коммунистическая партия подчинялись сами себе. Костов впоследствии был расстрелян по ложному обвинению в том, что он состоял на службе Югославии, тогда как югославская печать не переставала критиковать его, так сказать, до последнего дня – таковы были недоверие и непонимание под тенью Сталина.
Именно тогда Димитров высказался об атомной бомбе, а потом как бы мимоходом сказал, провожая нас со своей виллы:
– Дело здесь не в критике моего заявления, а в чем-то еще.
Димитров, конечно, знал столько же, сколько и мы. Но у него не было вооруженных сил, и, возможно, ему недоставало крепости духа югославских руководителей.
Я не опасался того, что с нами может что-то случиться в Москве; в конце концов, мы были представителями независимого иностранного государства. И тем не менее у меня перед глазами часто возникал вид боснийских лесов, в чащах которых мы прятались во время самых яростных германских наступлений, и чистых, холодных источников, у которых мы всегда находили отдых и покой. Я даже сказал Карделю или кому-то еще, и за это подвергся упрекам в преувеличении:
– Скорее бы нам добраться до наших холмов и лесов!
Через три или четыре дня мы уехали. На рассвете нас отвезли в аэропорт Внуково и впихнули в самолет без каких-либо почестей. Пока мы летели, я все больше и больше ощущал счастье ребенка, а также глубокую и суровую радость и все меньше и меньше задумывался над рассказом Сталина о судьбе генерала Сикорского.
Был ли я тем же самым человеком, который за четыре года до этого спешил в Советский Союз и все существо которого было полно преданности и открытости?
Опять мечта умерла при столкновении с действительностью.
Не означало ли это, что может возникнуть новая?
Заключение
Многие, в том числе Троцкий, конечно, делают упор на преступном, кровожадном характере пристрастий Сталина. У меня нет намерения ни отрицать, ни подтверждать их, поскольку мне не настолько хорошо известны факты. Недавно в Москве было сообщено о том, что он, вероятно, убил секретаря ленинградской партийной организации Кирова, чтобы создать предлог для сведения счетов с внутрипартийной оппозицией. Вероятно, он был причастен и к смерти Горького; эта смерть слишком броско расписывалась его пропагандой как дело рук оппозиции. Троцкий даже подозревает, что он убил Ленина под