бдительнее относиться к тем искушениям, которые неизменно несет с собой власть; руководствоваться законом, а не собственными пристрастиями; блюсти интересы людей, а не чистоту идеи; больше радеть о человеческих нуждах, чем о собственном бессмертии. Революционеры, которые всего этого не осознают, рискуют стать жертвой собственных идеалов или игрушкой в руках вождей, а государственные деятели, которые не отдают себе отчета в том, что, обретя власть, они предают собственные идеи уже одним тем, что пользуются для их достижения всеми возможными, то есть далеко не идеальными средствами, легко впадают в самый неприглядный «голый» деспотизм.

Поэтому я, в глубине души столь же страстно жаждущий власти, всем сердцем надеюсь, что сия чаша меня минует и мне удастся сохранить выстраданные идеи в их первозданной чистоте. В таком вот состоянии раздвоенности я живу, думаю, продолжаю бороться. И трудности, как ни странно, не только не обостряют сомнения в правильности выбранного пути, но ослабляют их, ибо способствуют воссоединению идеи и образа жизни в идею-дело… Я вполне ясно предвижу, что в том государственном устройстве, за которое я веду борьбу, личных свобод было бы неизмеримо больше, чем сегодня; я также отдаю себе отчет в том, что наряду с этим там станут процветать ложь, эгоизм и коррупция, поэтому, хотя и не приходится завидовать тому, кто после Тито возьмет на себя руководство страной, такой далекой от единства, экономически запущенной, подвергающейся нападкам советского империализма, все эти недостатки и трудности вынуждают меня постоянно сообразовываться с возможностью будущей власти, ибо это средство осуществления моих идей, исполнения моего долга и, наконец, путь к славе. Так человек, достигший внутренней свободы в мыслях, взявшись за осуществление своих идей, неизбежно становится их рабом.

И чтобы никто не мог упрекнуть меня в том, что эти мои рассуждения есть не что иное, как завуалированный, изощренный способ скрыть неидеальные побуждения, я откровенно признаюсь, что процесс становления моих идей (я имею в виду лишь публикации и заявления) проходил не самым «идеальным» и «чистым» образом. Эта исповедь ценна по меньшей мере потому, что является своего рода документальным свидетельством о людях и времени — о мучительном, трагическом разрыве коммунистов с догмой и их отходе от власти. И поскольку многим, видимо, непонятны, хотя и памятны мои прежние «покаяния» и «непоследовательность», я считаю своим долгом объясниться.

В конце 1953 года я уже предвидел свое падение с высот власти и тот мучительный путь, который меня ждет. Догадывался я и о конкретных формах, которые примет кампания против меня, ибо не раз участвовал в принятии решений относительно коммунистов, которые «отошли» от партии, их судьбы были мне хорошо известны. Это предвидение последствий в какой-то степени помогло мне пережить уготованную расправу, однако реальные испытания оказались намного страшнее и мучительнее, чем я предполагал. В январе 1954 года был назначен III пленум Центрального комитета Союза коммунистов Югославии. В повестке дня стоял вопрос о моем «ревизионизме». Этот пленум был практически единственным судом в настоящем смысле этого слова, совершенным надо мной, ибо все последующие так называемые судебные заседания напоминали пародию на суд. Они, конечно, были далеки от тех мрачных зрелищ, которые инспирировал Сталин сначала в СССР, а позднее и в Восточной Европе, но преследовали ту же цель — избавление от неугодных и соперников, уничтожение даже мысли о сопротивлении, абсолютное подавление и без того парализованной страхом партийной элиты. Впрочем, с точки зрения закона, вместо которого в этом случае действовал негласно принятый в партии порядок, ни сам пленум, ни дело, которое обсуждалось, ни поведение Тито и остальных участников действа, обеспечивающих «большинство» и «единство» в Центральном комитете, были неправомерны.

На пленуме был осужден ревизионизм. Тот самый ревизионизм, который возник в Югославии как, с одной стороны, противовес идеологической уравниловке национальных компартий (в данном случае СКЮ и КПСС с ее «ленинизмом»), способствующей появлению и процветанию в СКЮ просоветской «пятой колонны»; а с другой стороны, как противовес сталинскому «идейному единству партии», которое на деле скрывало единоличную узурпацию власти в партии и государстве. Подчеркивалось также, что, перешагнув границы идейной борьбы Тито со Сталиным, ревизионизм начал критиковать созданное Тито «монолитное единство партии», считая его разновидностью марксистско-ленинского идеологического прессинга. И в мире, и в самой Югославии пленум был воспринят как проявление стагнации, отход от курса на демократизацию партии, а значит, и всей страны. В моей же памяти и в моей жизни он сохранился ощущением пережитого насилия и величайшего непереносимого стыда.

Таким этот пленум был, и именно так я его расценивал, начиная с того дня, на который он был назначен.

До тех пор я не был и не хотел находиться в каком бы то ни было сговоре против существующей в стране власти, я не совершил ни единого поступка, направленного против партии, государства, против моих товарищей; я всего лишь решился (просто не мог поступить иначе) высказать свои соображения о состоянии нашего общества и его улучшении. Более того, я сам принадлежал тогда этой партии и этой власти, испытывал уважение к Тито как к незаурядной личности и руководителю, несмотря на его тяготение к неограниченной власти, к которому я никогда не мог приспособиться, и разницу во взглядах, которая всегда была очевидна.

Задолго до того, как пленум вынес официальное решение, меня окружили свинцовой стеной бойкота, и в конце заседания дело все же дошло до того, что я частично раскаялся в содеянном. Пришлось и мне, вопреки убеждениям и внутренней готовности к худшему, заплатить дань как догме, которой когда-то я присягнул на верность, так и движению, которое предъявило свой счет за без остатка отданные ему силы, способности, наконец, жизнь.

Почему это произошло?

С того момента, когда в секретариате партии был дан ход моему делу, затем назначен пленум Центрального комитета, и до начала заседания 16 января 1954 года прошло дней пятнадцать, и ни одной ночью мне не удавалось поспать более часа. Я был на грани нервного истощения, внутренне опустошен, но не терял хладнокровия. Меня с изумлением разглядывали на улице, будто вернувшегося с того света; это испуганно-изумленное выражение лица я потом часто встречал. Впервые я хорошо спал ночью после первого дня заседания пленума, накануне моего «покаяния», видимо, во сне решившись на этот поступок, а может быть, сон пришел в результате подсознательно принятого решения.

На встрече с партийной верхушкой (Тито, Кардель, Ранкович), которая состоялась за три-четыре дня до заседания пленума. Тито мне косвенно дал совет держаться в рамках партийного единства, а в ходе заседания выступил Кардель, сообщив точку зрения Тито, что спустя пять-шесть месяцев после того, как Пленум примет решение по моему делу, отношение ко мне будет изменено в лучшую сторону. Однако я не думаю, что эти обстоятельства оказали существенное влияние на мое поведение.

Рядом теперь оставалась только жена Штефания — моя Штефица, она старалась отговорить меня, когда я ей сказал, что должен в какой-то мере отступиться от своих взглядов. Последовательная в своих убеждениях, но слишком мягкая и деликатная, она, конечно, не смогла этого сделать. Все это время я был не просто одинок, я чувствовал себя выброшенным за борт, отвергнутым и всеми презираемым: те члены Центрального комитета, которые раньше считали необходимым ставить меня в известность, что разделяют мои взгляды, теперь с презрением и ненавистью отворачивались; все, кто в свое время меня подбадривал, один за другим выступили на пленуме с самыми решительными осуждениями. Единственным исключением были моя первая жена Митра Митрович и Владимир Дедиер. Только эти двое поддержали меня на пленуме, каждый по-своему. В Митру я верил, хотя предварительно мы с ней ни о чем не договаривались. Позднее, пережив разнообразные притеснения, она разочаровалась в политике и занялась просветительской литературной работой. Дедиер в те дни часто бывал у меня, но я, зараженный уже вирусом подозрительности, не доверял ему, считая провокатором. Однако его поведение на пленуме было более последовательным, чем мое. Вскоре после этого он начал отдаляться от меня по причинам, которые мне и по сей день не совсем ясны. Впрочем, то, что он идет самостоятельной дорогой, которая в конце концов сделала из него достаточно независимого историка, было очевидно всегда.

Страха за себя я не испытывал, но меня очень беспокоила судьба людей, разделяющих мои взгляды и сочувственно наблюдавших за ходом моего дела: к тому времени уже стало известно, что секретные службы составляют списки «джиласовцев»; и у меня не выходила из головы судьба сталинской партийной оппозиции, которая была брошена в концентрационные лагеря, с их нечеловеческими условиями жизни, чудовищным интеллектуальным и моральным насилием. По отзывам на мои статьи я знал, что во всех

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату