высказанные вслух идеи и мысли. Я не уверен, что в ближайшее время человечество отвоюет себе это право, если полное его осуществление вообще возможно. Но борьба за это безусловно полезна и неизбежна, как борьба со злом, которое невозможно искоренить, но необходимо постоянно преодолевать.
Да и кто знает, не будь в нас зла, были бы мы, люди, тем, что мы есть, — могли бы мы сподвигнуть себя на творческие усилия, были бы нам дарованы божественные силы?
2
Боюсь, я уже наскучил жалобами на тяготы и несчастья, с которыми столкнулся мой разум, освобождаясь от противных человеческой природе догматизированных фантазий на тему идеального общества. Однако эта книга, а вместе с ней и читатель обречены на это до последней ее фразы. Ибо опыт моей жизни во многом аналогичен духовной эволюции многих коммунистов-идеалистов, тех, кто посвятил себя строительству коммунистического общества, и как таковой представляется значимым и поучительным, даже когда речь идет о, казалось бы, далеких от политики нравственных уроках пережитого.
Итак, все мои сомнения и тяжесть выбора средств борьбы усугублялись целым рядом обстоятельств: начать с того, что я был выходцем из страны, история которой есть история войн и восстаний; кроме того, я с юности привык к такой жизни, где большинство проблем решалось, что называется, «именем революции»; и, наконец, я слишком долго находился у власти, к которой стремится не каждый, но которая в каждом, кто вкусил сей плод, оставляет отраву вечного послевкусия его незабываемой сладости. Богом ли дарованной или сатаной — не знаю, скорее всего и тем и другим.
Начиная с января 1954 года, когда я впервые вступил в конфликт с партийным руководством, а может быть, уже и до этого, не могу поручиться, каждый мой шаг подвергался всесторонней, неприкрытой слежке: в квартире установили подслушивающую аппаратуру, преследованиям подвергался любой человек, осмелившийся подойти ко мне хотя бы на улице. Я был полностью изолирован от внешнего мира, реальные возможности какой бы то ни было самостоятельной деятельности были ничтожны, даже если бы я имел тогда более четкое представление о характере этой деятельности. И я занялся тем, что было доступно и казалось мне тогда чрезвычайно Важным — разработкой своих идей и написанием автобиографии. Эту работу я продолжал и в тюрьме, правда, там по необходимости пришлось обратиться к беллетристике.
Я не мог ни в тюрьме, ни вне тюрьмы избавиться от раздумий об оптимальных методах борьбы с деспотизмом современной партийной олигархии. В моменты отчаяния или во время приступов раздражения я бросался из крайности в крайность — от мыслей о государственном перевороте до мыслей о легальной оппозиционной борьбе на уровне печати и партийных форумов. Но это, повторяю, были лишь минуты слабости. В то время во мне все более крепло убеждение, что иного пути изменения существующего коммунистического режима, кроме неспешной поступательной реформистской деятельности, по крайней мере в моей стране, не существует. Бывшие мои товарищи по партии сделали для меня невозможной любую общественную деятельность; вырвали мое имя из прошлого, которое у всех нас когда-то было общим; немало потрудились, чтобы разрушить мою семью; оклеветали меня, называя то Иудой, продавшимся за тридцать сребреников агентам иностранных спецслужб, то предателем, разгласившим государственные тайны. В конце концов, меня посадили, в первый раз — за идеологические разногласия с партийными установками, во второй — чтобы избежать нареканий со стороны советского правительства в том, что в Югославии поощряются «антисоветские выпады». Но как бы ни кипела во мне горечь от унижений и обид, нанесенных этими людьми, ничто не могло омрачить мой разум настолько, чтобы заставить отказаться от убеждения, что демократизация есть единственный выход из тупика коммунизма. Я никогда не поддавался ненависти, никогда не пытался воздать сторицей своим мучителям, ибо с материнским молоком воспринял убеждение, что тот, кто унижает других, расписывается в собственной несостоятельности. В основе же моего конфликта с партией лежало убеждение в том, что не идеи делают из человека рыцаря или ничтожество, но средства, к которым он прибегает, осуществляя эти идеи, по сути дела, он выражает через них самого себя.
Памятуя об этом, я стремился быть принципиально последовательным, в отличие от моих противников, которые настолько погрязли в повседневной рутине, настолько дорожили своими креслами, что даже перестали понимать, о чем идет речь, не говоря уже о том, чтобы быть принципиальными в жизни. А ведь в моем прошлом была не только революция с ее насилием, но и революция с ее гуманистическим идеализмом. Более того, так же как я примкнул в свое время к революции, не гнушаясь насильственными средствами борьбы, ибо верил, что в нашем злом мире они неизбежны и иного пути осуществления наших идей просто нет; так я отрекся от всего этого, убедившись в лживости и несостоятельности посулов, которыми коммунисты оправдывают свое существование на земле, я имею в виду грядущее всеобщее братство и победу человеческого в самом человеке. Кроме того, прошлое моей страны недаром преисполнено войнами и мятежами: народы, уставшие от нескончаемого кровопролития и разрушения, которые были непременным условием их существования, пришли к пониманию безотлагательности и великой непреходящей самоценности реформистского, ненасильственного, демократического подхода к решению всех проблем.
Здесь я должен внести ясность, чтобы читатель не спутал мое реформаторство с идеями западной социал-демократии, а мой призыв к ненасилию — с непротивлением Ганди.
Я всегда чувствовал себя и югославом и сербом, точнее, черногорским сербом, и всегда был против национализма, одновременно отвергая идею югославской интеграции. Кроме того, с ранней молодости я был приверженцем социализма, но никогда не был социал-демократом. Разумеется, контакты югославского партийного руководства с социал-демократами, особенно с британскими лейбористами во время конфликта с Москвой, а позднее усилия, предпринятые Социалистическим интернационалом в связи с моим освобождением, несколько сблизили мою позицию с позицией социал-демократов, однако мои взгляды никогда не были и сегодня не являются в полной мере социал-демократическими. Порой мне начинает казаться, что у нас с социал-демократами действительно нет существенных разногласий относительно понимания так называемых гражданских, а тем более личных свобод, но специфика югославской коммунистической реальности заставляет отказаться от этой мысли, ибо ни средства, которыми эти свободы достигаются и поддерживаются в моей стране, ни формы их существования никак не сравнимы с западными. Любая идея или программа действий не существует и, стало быть, не может обсуждаться сама по себе. Я согласен, что жизнь и борьба вне идей невозможны, но сами по себе идеи здесь не более чем знак, постоянные усилия человеческого разума, направленные на осмысление себя в мире и мира вокруг себя; в реальности же мы имеем дело с конкретными средствами реализации этих идей и вполне определенными формами их насильственного внедрения в жизнь общества. Теоретически в условиях будущего демократического социализма и партии, и классы, и общество в целом могут стать более свободными, чем сегодня на Западе, но лишь в том случае, если они действительно связаны корнями с национальной почвой, с индивидуальными особенностями, характерными для каждой отдельной коммунистической или посткоммунистической страны. Я обсуждаю реформы не того общества, где политические свободы существуют на фоне частной собственности, но, наоборот, — реформы общества, существующего в условиях дефицита политических свобод при избытке общественной собственности. Очевидно поэтому, что формы развития обоих обществ идентичны только в воображении догматика, равно как значимость в жизни общества парламентских структур, тех или иных партий и правительств в разных странах совершенно не идентична и, значит, несравнима, даже если на первый взгляд все похоже. Во все времена и в любом развивающемся обществе обретают свое место только те силы, которые не утратили способности объективно мыслить и активно действовать.
Сходные выводы напрашиваются при сравнении предлагаемого мною ненасильственного изменения современного коммунизма и satyia — grahe (ненасильственное сопротивление) Ганди. Я не могу похвастаться исчерпывающими знаниями философии и тактики Ганди, но, насколько я смог понять, читая его сочинения и размышляя над ними в тюрьме, это — синтез специфической индийской традиции, условий, созданных британской колониальной политикой, и особого религиозного миросозерцания. Но что общего между европейской, балканской и индийской ментальностью? Можно ли отождествлять европейского и