Человек изнутри, а не одна его роба и т. п. Планов жигулинской прочности в мире нет и не будет, как и другого, что им, Жигулиным, делается на земле. Или ничего, или Моё”. Это не борьба с Жигулиным — переписка и отношения с ним продолжались, — но это ясное понимание своей темы в поэзии даже в лагерных условиях. Это выработка в лагерных условиях своей философии добра и справедливости, даже если весь мир предстанет злым и недобрым. Это принятие всей, в том числе и лагерной, действительности.
Собственно, такой же федоровско-циолковско-платоновской философией добра и справедливости он пробовал сохранить и спасти свой мир добра и справедливости. Может быть, он был последним философическим русским поэтом XX века?
Его поэзия настолько необычна в XX веке, что трудно даже назвать его поэтических сотоварищей. Впрочем, один был такой же и рос там же, в Воронеже, — Андрей Платонов. Столь же странный и непонятный, столь же мечтательный и столь же трагичный, и ещё — столь же соединяющий в себе конкретику индустриального мира, натурфилософию космоса, природную русскую отзывчивость к людям и откровенный национал-большевизм.
Конечно, по общей интонации наши литературоведы спешат определить в его стихах тютчевско- блоковскую традицию, да и сам Алексей Прасолов с этим спорить бы, наверное, не стал. Но не было во времена и Тютчева, и даже Блока таких слов, таких противостояний человека и материи, не было бетона и грейдера, не было 'высокой скорби труб” и 'вознесенья железного духа”, словарный запас совсем иной у Прасолова, а значит, и стихи — иные. Да и таких схваток человека друг с другом во времена Блока и Тютчева ещё не было…
Всё-таки после наших ГУЛАГов и великих войн, после наших строек и катастроф наша поэзия как бы обретала свою первичность. И как бы ни молился Алексей Прасолов на Блока, как бы ни зачитывался мастерами старой русской школы, выходя на свою стезю, на свою тему, он становится абсолютным поэтическим отшельником. Ибо он выпадает и из зэковской прозы и поэзии, его радостного социального отношения к труду и к жизни не примут ни Варлам Шаламов, ни Леонид Бородин, ни тот же Анатолий Жигулин. Еще и обзовут как-нибудь. А Прасолов и в лагере чувствовал свою державность и победность.
Долагерную поэзию Алексея Тимофеевича Прасолова разбирать почти нет никакого смысла. Оставим это занятие дотошным литературоведам и краеведам, которым любая пылинка с его плеча сгодится. Конечно, его относят и будут относить к 'детям поколения войны”, да он и сам немало написал стихов о войне. Как правило, малоудачных. Скажем, смерть на войне отца заслонила то, что этот же отец бросил семью, и он рос с братом без отца. С матерью отношения тоже не ладились. От всего этого остались одни ощущения: