Сначала мы направились в Сен-Ремези. Здесь для больной был приготовлен соломенный тюфяк, — среди сцен такого горя, среди крови, грязи, среди таких стенаний и зловония, что все мы, равно мужчины и женщины, побледнели. В прошлый мой приход мне не показывали эту часть лечебницы, отведенную для умирающих. Я не понимал, что это пристанище для обреченных. Я видывал лепрозории, которые внушали более радости, подземные лазы, где было более простора. Казалось, угарный воздух был густо насыщен запахом гниющей плоти.
— Мы не можем оставить ее здесь, — пробормотала потрясенная Иоанна, забыв о приличиях. — Бернар, мы не можем ее здесь оставить.
— Нам придется, — обреченно ответил я. — Смотрите, ее постель находится в нише. Отдельно от остальных. И я стану часто навещать ее.
— Милая, Виталия не будет страдать, — с удивлением услышал я голос Алкеи. Она опустила один из своих мешков на землю, чтобы одной рукой обнять Вавилонию. — Мир для нее уже ничего не значит. Глаза ее устремлены к Вечному свету. Она уже глуха к мирской суете. Все, что ей нужно, — это рука друга, которая будет держать ее руку и кормить ее бульоном.
Взглянув на Виталию, я увидел, что она и вправду почти без сознания и ее судьба не может уж заботить ее. Тем не менее меня ужасала мысль о гом, что ей суждено будет встретиться со своим Создателем в таком окружении, дышащем смертью и болезнью. И как я мог быть уверен, что окажусь рядом, дабы попрощаться с ней, когда она отправится в свой последний путь?
Мучимый этими вопросами, я, возможно, отказался бы от своих планов прямо там, если бы не появление монаха, который представился братом Лео. С ласковой улыбкой он коснулся лица Виталии и назвал ее «дочь моя». Он говорил с ней так, будто она могла его слышать. Он говорил с ней, будто она была важнее любого из нас.
— Дочь моя, — сказал он, — добро пожаловать. Господь не покидает тебя. Ангелы Его ходят среди нас здесь: я видел их в ночи. Не бойся, усталая душа. Я стану молиться с тобой, и ты обретешь покой.
И тогда я понял, что она достигла тихой гавани.
Позвольте мне сказать, что брат Лео бесценное сокровище для лечебницы Сен-Ремези. Я разговаривал с ним, пока женщины прощались с подругой (и я не стану останавливаться на прощании, ибо эту боль не опишешь словами); он сказал мне, что любит ухаживать за умирающими, ведь они близки к Господу.
— Это большая честь, — утверждал он. — Каждый день я ощущаю эту благодать Божию.
Дабы ощущать благодать Божию посреди такой боли, такого отчаяния, требуется вера, способная двигать горы; я стыдился за себя, наблюдая его удовлетворенность и безмятежную радость, хотя мне показалось, что он человек — как бы это сказать? — невеликого ума. Простой человек, но праведный. И достойный царства Божия. Да, в этом нет сомнений. Иногда, по его признанию, он выбегает наружу, кричит и ругается — но даже Христос, в конце концов, молил Господа, чтобы миновала Его чаша сия.
Когда мы наконец собрались уходить, я попросил у брата Лео благословения (чему он немало удивился) и принял его с великим смирением духа. Даже сейчас я часто его вспоминаю. Да пребудет Господь щедр к нему, ибо он воистину есть алмаз драгоценный.
Но я должен продолжать свою повесть. С покрасневшими от слез глазами, без конца всхлипывая, женщины проследовали за мной к епископскому дворцу, где я ожидал найти оседланных для нас лошадей. Однако, как оказалось, я был слишком оптимистичен в своих ожиданиях. Вместо конюшен нас препроводили в зал аудиенций епископа Ансельма; здесь мы увидели не только епископа, но и сенешаля, приора Гуга и Пьера Жюльена. Я сразу учуял в этом сборище недоброе. Все это походило на трибунал. И даже солдаты были выставлены у дверей. Присутствовал и епископский нотарий, сидевший с пером в руке. Он, наверное, и являл собой самый зловещий знак.
Попытайтесь представить себе картину этого собрания, ибо оно имело далеко идущие последствия. Епископ, увешанный драгоценностями, занимал самое роскошное кресло. Его, по-видимому, беспокоило какое-то недомогание, ибо время от времени он, похоже, подавлял отрыжку, или поглаживал живот, или зажимал переносицу пальцами и морщился. Если я не ошибаюсь, он страдал от похмелья. И потому он, естественно был необычайно мрачен, что как нельзя лучше соответствовало обстановке.
Приор Гуг заметно нервничал. И хотя его одутловатое лицо сохраняло бесстрастное выражение, руки его сновали туда-сюда, перемещаясь то с колен на пояс, то на подлокотники кресла. Пьер Жюльен сидел, откинув назад голову и выпятив подбородок, своим видом, несомненно, желая продемонстрировать мне свою неумолимость. Только Роже Дескалькан стоял, и только он один был спокоен, хотя, может быть, непривычно насторожен.
Столкнувшись с такой массой драгоценностей, оружия и мрачных угрожающих взглядов, женщины держались с большим мужеством. Вавилония, хотя и спрятавшая лицо на груди у матери, не стала визжать и бесноваться. Алкея глядела на мужчин, бывших перед ней, своими невинными голубыми глазами, без страха, но только с глубоким и почтительным интересом. Иоанна испугалась. Я понял это по ее бескровному лицу и сжатым мягким губам. Тем не менее гордость заставляла ее держаться прямо, развернув плечи. Благодаря своему росту она могла взирать свысока на епископа Ансельма и Пьера Жюльена.
И даже с сенешалем она держалась на равных.
— А, брат Бернар, — утомленно произнес мое имя епископ, когда я вошел в зал.
Он говорил так, будто с большим трудом вспомнил, кто я такой и зачем явился. Женщин он едва удостоил взгляда, как не заслуживающих внимания.
— Наконец-то мы можем приступить. Брат Пьер Жюльен?
Пьер Жюльен прочистил горло.
— Бернар Пейр из Пруя, — запищал он, — против вас выдвигаются обвинения в ереси, укрывательстве еретиков и пособничестве оным, на основании имеющихся против вас свидетельских показаний.
—
— Клянетесь ли вы на Святом Евангелии говорить правду, всю правду и ничего, кроме правды, в отношении греха ереси?
Онемев, я глядел на Евангелие, которое протягивал мне Роже Дескалькан. Я оторопело позволил положить мою ладонь поверх него. Изумление сковало мой разум (глупец же я был, что не предусмотрел такого поворота заранее), и я принес клятву, не соображая, что делаю, как будто бы вмиг лишился воли. Но затем мой блуждающий взгляд упал на приора, и я уловил в его глазах тень беспокойства, которое заставило меня очнуться.
— Отец мой! — воскликнул я. — Что означает этот вздор?
— Вы признаете себя виновным? — На этот раз голос Пьера Жюльена прозвучал громче и жестче. Его было не сбить с толку. — Вы признаете себя виновным, брат Бернар?
Я готов был крикнуть «Не признаю!», но вдруг опомнился и сообразил, что это ловушка. Видите ли, согласно ordo juris[108] инквизиции, ответчику может быть предъявлено официальное обвинение только после его собственного признания либо со слов свидетеля. Если свидетельство получено, и притом от заслуживающих доверия людей, то судья должен назвать ему его преступление, прежде чем потребовать от него признания вины. И если он отказывается признать себя виновным, то тогда ему должны представить улики, доказывающие его вину.
Однако, с принятием «Liber sextus»[109] Папы Бонифация VIII, судьям дозволено не указывать ответчику его преступление, если тот не возражает. И я едва не упустил своего шанса.
Я вспомнил о своих правах, прежде чем прозвучали роковые слова, и, обернувшись к Пьеру Жюльену, спросил:
— А где свидетельские показания? В чем, собственно, меня обвиняют?
— Вы спрашиваете об обвинениях? Когда вы пришли сюда с этими еретиками, чьему побегу вы способствовали?
—
— Которое вы заполучили путем обмана и угроз! — вмешался сенешаль. Взглянув на него, я вместо старого друга увидел чужака: человека, вперившего в меня суровый каменный взгляд своих маленьких