возбуждение. С некоторым сожалением он скомкал записку и швырнул ее в мусорное ведро прямо на кофейную гущу, потом сложил свою одежду и разный хлам. Привезенных из Испании вещей было немного – все уместилось в два чемодана, которые он отнес к двери и поставил на вытертый квадрат персидского ковра, купленного Брижит на блошином рынке Клиньянкур. В голове стучал один-единственный вопрос: «Куда, черт возьми, мне ехать?» Он размышлял секунд десять и, сам не зная почему, решил ехать в Лондон. Будет здорово слышать на улицах английскую речь, хотя и с уродливым акцентом.
Итак, готовый к встрече с Лондоном, Дойл отодвинул засов, распахнул дверь и поднял чемоданы. Случайно взглянув на полку у двери, он обнаружил тонкую пачку перетянутых резинкой писем, пересланных из Испании, снова поставил чемоданы, взял письма и стал внимательно читать надписи на конвертах. Счет за «Евроспорт» по кабельному, который он забыл оплатить; три подписные квитанции на португальскую «Интернэшнл геральд трибьюн»; запрос от адвоката в Малаге по поводу налогового сертификата на его доходы в Испании, имеющий отношение к разводу; ничего от жены и странное письмо из Штатов, со старомодной черной каймой по краям, сообщающей о смерти.
Дойл крутил его в руках, в предчувствии беды похоронно звонили далекие колокола Нотр-Дам-де- Лоретт. Судя по штампам, письмо было отправлено из городка Вассатиг, штат Виргиния, два с половиной месяца назад. Он надорвал край, вытащил из конверта единственный листок и развернул его.
Письмо выпало из рук на ковер. Дойл закрыл лицо руками и почувствовал, что они стали влажными от слез. Дядя Бак умер. Он никак не мог поверить в это. Когда отец Дойла пропал в море на своем «Смеющемся Дебидивоне» во время урагана Ава, осенью 1963-го, Бак забрал мальчика и вырастил его как собственного сына. Матери Дойла, окутанной пеленой мартини где-то на западе, не было никакого дела до ребенка.
Старина Бак, он был замечательным. Эта мысль сломила Дойла окончательно, он побрел в спальню, упал на постель и заплакал, как не плакал уже давным-давно, наверное с самого детства. Такому человеку, как Дойл, плакать было физически больно, он уткнулся лицом в жесткий валик подушки и позволил боли завладеть всем его телом. Он сам не знал, чем были вызваны эти слезы – смертью Бака или тем жалким положением, в котором он оказался.
3
Зловонное дыхание исходило из разинутого рта пиратской головы, возвышавшейся над четырнадцатой лункой «Веселого гольфа на Пиратском острове Дойла». Вонь разносил пахнущий рыбой ветер, дувший с Атлантики, со стороны болота Эгг-Пойнт. Утреннее солнце только-только показалось из черных вод океана. Вскоре ветер добрался до обрывков мелкой проволочной сетки, обнажившейся под осыпающимся гипсом, и голова пирата начала чуть слышно издавать низкие тоскливые звуки, в тон печальной музыке рогоза, гнущегося на болоте. Вернувшись к жизни, скрипели фанерные рукава мельницы у седьмой лунки с Порт-Роялем. Хлопали друг о друга вощеные полотнища пальм, сгрудившихся на пустынном острове у третьей лунки. Вздымались, превращаясь в лохмотья, и без того потрепанные паруса номера тринадцать – пиратского галеона, бросившего якорь в нарисованной голубой лагуне. «Веселый Роджер» рвался с нок-реи в светлеющие небеса.
К половине восьмого утра отвратительная вонь из головы пирата проникла через выцветшую занавеску в комнату над баром «Клетка попугая», где спал Дойл. Он тяжело ворочался на простынях, видя яркий сон про Малагу: прохладная белая комната их первой квартиры на Калле Меркадо, душный, невероятно солнечный день за несколько лет до развода. Фло обнажена, у нее смуглая, без единой веснушки кожа. Она переступает через лежащую на полу одежду, ее попка покачивается над ним, словно персик, готовый упасть в его протянутые руки… Он проснулся от удушья. Подкатившая к горлу тошнота заставила выскочить из кровати. Спотыкаясь о разбросанную на полу одежду, он еле успел добежать по коридору до ванной комнаты. И там с хриплым звуком его вырвало в раковину.
Он прислонился головой к холодному кафелю, хватая ртом воздух. Во рту был привкус последнего двойного виски, выпитого около четырех утра. Затем входная дверь бара со скрипом открылась, и послышалось шарканье приближающихся к лестнице тапочек.
– Эй, Тимми, у тебя там наверху все в порядке?
Это была Мегги.
Слабым, но твердым голосом Дойл заявил:
– Не называй меня Тимми. Меня зовут Тим.
– Мне просто показалось, что тебе нехорошо, – явно усмехаясь, сказала она.
Это был тот самый насмешливый тон, с которым он познакомился несколько недель назад, когда прилетел из Европы, чтобы вступить в права наследства. Каждый вечер он пил, пока в баре не погаснет свет, и, нарушая правила, выплачивал себе содержание из кассы. Он плыл по течению и погружался в море выпивки под недовольным взглядом Мегги.
– Это что-то вроде затянувшегося пробуждения, – пытался он объяснить, когда бывал трезв.
Бак заботился о нем как о сыне, и вполне естественно, что с горя он позволил себе запой. Но Мегги относилась к этому по-другому. Она была практичной, закаленной жизнью, для ее души печаль была такой же недоступной роскошью, как и любовь.
Дойл заставил себя оторваться от раковины и вышел в коридор; один только взгляд на замызганный оранжевый в клетку ковер снова вызвал тошноту. Мегги стояла на потертом линолеуме лестницы: руки скрещены на груди, грязные светлые волосы накручены на пластмассовые бигуди размером с пивные банки, на ногах пара нелепых пушистых тапок с собачьими головами, синий халат с пингвинами, едва доходящий до мягких, с ямочками, коленей и распахнутый на белой груди. «Симпатичная женщина, – поймал себя на мысли Дойл. – Если кому нравятся такие – ширококостные, неграмотные, крашеные блондинки за тридцать пять». Она около шестнадцати лет была подругой Бака. Старый развратник.
– Там так отвратительно пахло, – хриплым шепотом произнес Дойл. – Как будто что-то стухло.
– Точно, – сказала Мегги. – Там везде кровь, тебе лучше самому пойти и взглянуть на это.
– Кровь? – Внезапно Дойлу расхотелось знать, в чем дело. – Сначала мне нужно принять душ, – сказал он, пятясь.
Мегги мотнула головой.
– Сейчас не время для мыльных пузырей, приятель, там какая-то туша во рту у пирата.
4
Голова пирата источала отвратительный запах, такой сильный, что казалось, он вот-вот проступит в воздухе. Кровь ручейками текла по гипсовым желобкам бороды пирата, плескалась в бурном водовороте на желтом гипсовом боку обезьянки, сидевшей на его плече. Что-то темное и окровавленное было засунуто в его раскрытый рот. Как правило, игрок ставил короткую клюшку у нижнего конца наклонной плоскости, выкрашенной в розовый цвет, чтобы она напоминала язык, и с метки на кончике языка загонял мяч в рот. Если удар оказывался сильным, мяч обычно попадал сначала в рот, потом спускался по брюху обезьянки и выкатывался на длинную зеленую площадку с пластиковой травой, состоящую из сложной серии холмов и впадин. С этого места до лунки оставалось двадцать пять футов. Это была нелегкая задача, вспомнил Дойл. Пар[8] четыре.
Сейчас, ссутулившись, в старой толстой, как попона, шинели пехотинца Второй мировой войны,