мужчина, то старуха — каждый раз по-своему. Они ничего и не делали, просто были — смотрели, думали, спали… Но во всех их существах виднелись провалы, дыры, втягивавшие в себя Танины мысли. Один раз она задремала и на границе этой дрёмы; увидела свою правую руку в виде звериной лапы. С перепугу она даже полюбила её, как если бы та была родным существом, а не приросла вместе с мыслями об охоте и привкусом крови во рту, — изящная, покрытая ровной нежной шёрсткой, с блестящими чёрными коготочками. Но тут же проснулась от резкого страха перед всепроникающей инородностью, успев поймать тихий, цепкий взгляд ещё не старой женщины с огромной копной седых волос.
В другой раз сон в метро случился такой.
Люди вокруг вдруг сделались одетыми в карнавальные костюмы, а Таня — в «чёрную курицу» из гофмановской сказки. Все повскакивали с мест, стали махать руками, но никто так и не полетел, разве что глаза у многих выпучились и как бы зажили отдельно от туловищ. А она поднялась. Чёрные крылья, большие и красивые, вынесли её из вагона, и Таня стала летать сквозь поезда и станции. Подземные жители тем временем закудахтали вместо неё: «Куда, куда?!» «Да тужа же, туда!» — усмехалась Чёрная Курица по имени Таня.
Такими странностями встретил её город. Не сказать, что их не было и прежде…
Были. Но лишь теперь она зажила с ними, заластилась ко всей их бездонной жути, украдкой греясь в её восковой задушевности. Иногда пугалась — незваных гостей, всхлипов сонных и по-странному чужих взглядов, пробивающихся из самой толщи слов, зеркал и предметов… Случалось, — сама пугала — то детей в метро, нечаянно закравшись к ним прямо в сон, то тварей, неотступно следовавших за ней свитой неведомых чудищ. И с каждым новым изгибом Таня всё больше убеждалась, что жизнь теперь так и будет скользить по этой призрачно-ясной колее. «Ясные призраки вы мои», — шептала она в пыльное зеркало.
Время от времени ей встречались люди — с виду-то внешние, но бесконечно родные нездешней своей изнанкой и проблесками снов настолько знакомых, что хоть в слёзы пускайся… Вместе путешествовали — когда до угла и обратно, а когда в такие места, куда других и бред горячечный ночной не заносит. Вместе ходили пугать полушарлатана (но, впрочем, не без причины), промышлявшего на площади. Завидев издали, он начинал размахивать руками, картинно выставляя вперёд огромную бороду. А они просто подходили и начинали вглядываться в суетливый комок под грязным слоем тревожных колтунов. Таня, слабая от рождения, при этом частенько подворовывала. Нет-нет да урвёт кусочек — нутро своё тёмное подпитать-потешить, а уж потом только крылышки распускает… Поймана на том, мило улыбалась, спрятавшись в зарослях собственных мыслей.
Были и те, кто её боялся. Пугливой девочке Люде, от нескончаемых постов покрывшейся струпьями и волдырями, «духовный отец» строго-настрого запретил хотя бы здороваться с Таней. Часто, забившись в угол, Людмила не без грешного, почти неприличного притяжения следила за опальной фигурой, спешившей по своим, вполне обычным делам.
А кое-кто не долго думая решил, что Таня просто не в себе. И с виду поводов было предостаточно — уже взрослая оформившаяся девушка, она ходила в армейской курточке, поверх которой висело грубое самодельное ожерелье из камней, за много лет до этого привезённых из одного нехорошего украинского городка. Не считая нужным таиться, говорила она о своих делах свободно, что ещё больше отваживало от неё людей. Даже тем, кто от всецело правящей пустоты общался с Таней, часто становилось жутко от её нездешних рассказов и собственных снов, странным образом отзывавшихся в них.
Сны вообще привносили особую значимость.
Несколько лет спустя она встретит такой текст: «Сон — это то место, откуда мы приходим… <…> Бодрствование — это просто сгущённый сон». Так оно и творилось. Со снами и снообразными страхами сверялось всё. А это «всё» в свою очередь само, независимо от чего бы то ни было, настолько сплеталось с сумрачной перекличкой пограничных теней, что Таня часто сомневалась — а не новый ли призрак машет перед ней, тоскуя, цветным своим покрывалом.
Теперь зародыш, ещё год-два назад зревший за створками понимания бессловесным комочком, прорвав пелену, рос и взрослел, всё увереннее протягивая руки в родную ему Тьму, сияющую своим, особым светом среди говорливых руин.
Время длилось, и Таня яснее и ярче видела его, понимая, что тревожное существо день ото дня стирает различие между собой и ею, словно бабочка, бредящая в свернувшейся от страха гусеничке. Смеясь. Да, она смеялась, и от этого где-то в невозможной дали у женщин пропадало молоко, а лесные зверёныши дохли от птичьего шёпота в небесах.
Саму себя Таня частенько видела теперь во сне в виде неведомой твари, сидящей на огромном яйце. Вкрадчиво пошевеливая крыльями, она с холодком! вглядывалась сквозь скорлупу в биение дней и сезонов. «Клевать или нет — вот в чём вопрос», — грустила, пробуя коготком хрупкий купол под собой.? Яичное нутро, едва заслышав это, сжималось от ужаса. Но Тварь замирала. Взмахнув крыльями, она подчас просыпалась и долго ещё лежала, обдумывая сон, задавая себе прежний вопрос: «Клевать или…» Одевшись, отправлялась прочь, где, обернувшись, приглядывалась к пугливо тускнеющему мерцанию вокруг и тайному потрескиванию исцарапанного свода далеко над головой.
Наученная прежним, Таня всё больше молчала, но люди все равно сторонились её, чувствуя что-то зудящее, какую-то занозу из сонного царства. Страха в огонь подливали фразочки о вещах в общем-то не опасных. Но, сливаясь с тем, о чём при случае улыбалась девушка, они вбивали в человечьи мысли непоседливый клин сомнений.
Цепи событий соткали то полотно, какое им было предписано. «Странность» — вот их Мать- Прародительница, а молоком предрассветных теней, надёжно укрытых от памяти, питают они дитёнышей. Зажав в зубах соцветия бледных речных цветов, они ведут за неловкие тонкие руки сюжет многих других сюжетов, вводя в мир то, что при любых раскладах обречено остаться за кадром… «Мост через речку Смородинку» — никакой он на самом-то деле не мост, а лабиринт всех немыслимых «да» и «нет». Впрочем, кто сказал — дверь либо открыта, либо закрыта? Между этими «да» и «нет» лежит пропасть тревоги и снов.
«Девочка — никчёмная, но милая взгляду тень, бежит, мне жаль её — какой-то эстетической жалостью. Я кидаю топор, но нарочито промахиваюсь. Саша усмехается и, неловко потоптавшись, кидает орудие. Голова отлетает, как в низкопробном киномонтаже, тщедушный недокормыш бледного тельца в коротенькой неброской юбочке вздрагивает и оседает. Топор прячется в нежной траве». Сон обрывается — со следами невидимой крови на всё ещё снящихся сквозь тонкую плёночку век неестественно цепких руках.
Таня — в который уже раз — почувствовала, что всё начинается сначала. От ночи к ночи всё несомненнее являлось ей знакомое лицо. Оно разрывало кожу, память, мысли, пробивая себе дорогу. Каждый раз оболочки оказывались чужими, а существо всё надеялось прорваться окончательно.
…опять она вспомнила сон: зарезанный детонька плаксиво умирал, обхватив пень. Никто кругом не горевал, ясно — до судорог — понимая, что похорон не будет. Не будет и жертвы. Жертва отплюётся кровяными сгустками и бесстыдно, на глазах у всех, облапает окаменевшего палача, насмешливо потрясая вывороченным нутром.
Так она наблюдала. Время от времени собственные реакции, эмоции становились для неё больше объектом, подопытным сырьём, чем человеческой реалией.
Но и это было полуправдой, потому как «труп дня» давно высосал самого себя, да и ночь, едва разлапившись, готовилась свернуться.
И, обхватив руками непропорционально большой живот, Таня наблюдала, как ползёт по небосводу