рождался вовсе и поныне плескался в беспамятстве.

День ото дня поблёскивание чумное становилось всё гуще, и оттого всё чаще стрекотал смех. Его помноженные рты смачно пережёвывали мечущийся в ужасе воздух во славу своего кумира-солнцекрада. И не было этому ни конца ни края. Толпы хохочущих существ заполнили улицы, они носились с яркими предметами, восхваляя и воспевая… «Чудовищно, до чего ж чудовищно…» — горестно подвывал Борис Семёнович, качая слабеющую Катеньку, ближе и ближе подбиравшуюся к Солнышкиной темнице. «До света недалече», — шелестела она, двигаясь в пустоте в живом облаке змеящихся волос. По всему было видно — времени осталась тающая крошечная горстка.

А Борису Семёновичу придумалось засмеяться. Рассуждал он вот как: если вражьи слуги хохочут, значит, сила какая-то в этом есть. Если же ею завладеть, можно, наверное, победить. И тогда подлец зашипит, задымит головешкой и свалится, Солнышко поднимется и станет светить — людям и сестрёнке своей бледной на радость. Встав перед зеркалом, Борис Семёнович разевал рот и, выпучив как следует глазища, начинал яростно кряхтеть. И звук, и вид получались такие жуткие, что аж зеркало передёргивало, а сам горе-смехун и вовсе забивался в угол — «чур меня, чур!»… Не смешили его шутки людские и прочие явления, служившие хохотунам для их ритуалов. Частенько пробовал он и поддаваться соблазнам Бликующего, но только сильней ужасался и, сам того не желая, скатывался в холодную брешь, где, дрожа и озираясь, змеилась Катенька. Её тело, пропитанное грустью Солнышкиной, день ото дня утекало к своей хозяйке, почти коснувшейся Солнышка. Она бы и слилась с ним, если б не судороги людские, они только и не давали ей с головою нырнуть в родное.

Борис Семёнович поводил в пустоте птичьим клювом. Ему было жалко — до слёз и как-то по- странному радостно — несмешливо, молча, но настолько полно и несомненно, что назад, к земле, и не тянуло… Не видел, но звериным способом чуял он Катеньку — рядышком, между ним и Солнышком, вот-вот готовым лопнуть. Борис Семёнович знал: ещё немного — и станет огромный светлый жар, и больше ничего. А до этого люди и черти будут носиться и в отчаянии кусать друг друга, лопаясь изнутри. Он уже видел их, хохочущих в попытке спасти Бликунову власть. Но кто же спасёт такое? Подлец уже весь растрескался, как и всякая другая мысль. Вдруг Борис Семёнович уловил странное и понял — это Катенька прижалась к Солнышку ближе близкого и волосы её змеятся, не погибая в его невозможном жаре, а глаза впитывают внутрь себя пустоту. Треск один остаётся — страшный треск всего и вся.

Извернувшись, коснулся Борис Семёнович Катиного тела. Оно больше никуда не текло и не двигалось — только змеи метались по голове, воя от ужаса, а сама девочка ушла в неназванную даль…

И тут пришёл хохот. Он обрушился на птицеклювого дядечку, разворотил нутро и распахнул ему рот. Хохот был всем, хохот был везде. В нём громыхали смешки, усмешки и детский смех — все поклонения Бликуну смешались и рвали теперь Бориса Семёновича на части. Он чувствовал, что и сам заливается, словно над шуткой, над Катенькиным телом. И длилось это странно — то ли миг, то ли пропасть.

Пока Солнышко не стало всем, а всё — Солнышком.

Жалость

Денёк выдался примечательный.

По дороге с работы Иван Бескровный из жалости придушил заблудившегося мальчика, а под вечер и сам чуть было не удавился (от болезненного жизнелюбия). Но, решив побороться со смертью как-нибудь в другой раз, всплакнул, натянул одеяло по самые уши и уполз в мягкое логово тихих окриков и разноцветных всхлипов.

Ближе к рассвету его настигло смутное понимание всей странности предыдущего дня. Оно, понимание, таилось в голой кукле с оторванной головой. Привязанная за ногу, она свисала с бельевой верёвки, распевая пронзительным голоском свои жутковатые песенки. Здесь же разлетались в ужасе мокрые крылья простыней. Маленькая собачка с ненормально большим хвостом сидела смирно и только тихонечко понимала — всё до последнего воя.

От накатившей вдруг жалости Иван проснулся. Слёзы грызли его, посмеивались, постукивая и приплясывая где-то на дне головы. «За что нам… За что мы… Ну за что же…» — зарыдал Иван.

Постучали. Это соседка зашла — как всегда за чем-то своим, а заодно — на чаёк с разговором. Пугаясь бодрости, Иван Бескровный пил в этот час исключительно мяту, тоскливо приговаривая про себя: «Пили чай из листьев мяты мама-мышка и мышата».

Мышей он при случае поддевал спицей, впадая от их недолгого писка в особый сострадательный восторг. «Им, тварям мелким, тяжше всех» — горестно пояснил он одной молчаливой девочке, заставшей его за мышиными похоронами. Её, кстати, Иван Бескровный не жалел вовсе. «Раз молчит, то и ничего. Знать, в себе хорошо ей, раз молчит».

«Тут ведь многим плохо — подливал он соседке мятного чаю, — вот тебе — скажи, хорошо ли на свете или как?»

Падкая на сострадание, женщина запричитала — о том о сём, о жизнях своих, о смертях чужих. Аж томление проступило в ней — лицо покраснело, глаза заблестели, грудь налилась.

Но ничего «такого» Иван не хотел.

«А знаешь ли ты — забормотал он, впившись зрачками в заплаканную красноту соседских глазок, — что вся боль — от тела она?! Что оно с душою в сговоре, лишь дух терзает, как стервятник какой? Всё козни строит да за себя боится! А брось его — душа-то сама и сбежит тут же, что ей — она по ветру рыщет, пока её напасть какая не слопает».

«Да что ж делать-то, Ванечка?!» — ещё ярче разрыдалась соседка, слёзно прильнув к нему. А Ивана тем временем охватила такая невозможная жалость, что, дико прокричав «прочь! прочь!», он накинулся на женщину и стал её душить.

Остервенело вращая глазами, соседка пыталась кричать и вырываться, но Иван был могуч, и потому рыпалась она недолго. «Отмучилась, бедная… Бедная…» — просиял ейный благодетель и шумно вдохнул запах мятного чая. А женщина лежала перед ним, и её, в посмертных слезах, лицо было до безумия спокойно. Иван поймал себя на мысли, что его влечёт к этой тишине, влечёт его собственная тоска. Стряхнув блажь, он залюбовался, забывшись в исполненной жалости.

Незаметно для себя самого Иван избавился от трупа и поспешил на работу, в школу, где он присматривал за гардеробом. Часто, глядя на детишек, он вдруг захлёбывался плачем. «Горе-то какое! Вся жизнь впереди… Горе, какое горе…» — шептал Бескровный в своём углу.

Из живых людей простую радость вызывали у него лишь старики. Они уже почти что отмучились, и каждое движение их светилось будущей смертью. Сидя за стопочкой у дворников, Иван твердил, не закусывая: «Не жаль мне вас! Совсем не жаль!»

Убивать детишек было для него делом особо благостным.

«Ты, добрый чел, себя пожалел бы», — сказал ему как-то раз один дедушка, смутным чувством догадавшийся об Ивановых делах. «Себя — всегда успею. Вообще-то я и так себя жалею, но по частям. Зверушка человеческая — она ведь везде живёт. Вот пожалею я тебя — добротно, правильно, без лихости, а вместе с тобой и свой лоскуточек малый. Понимать надо!»

Иван немного слукавил. Деда он трогать не стал, и тот, похожий на осиротевшее пугало, ушёл домой, страдая от дороги. Вместо него блаженство обрёл бледный студент, неясно как забредший в те края. Он не издал ни звука, только вздохнул и навеки выпучил глаза. А Иван Бескровный просветлел и обнял его, как-то особенно ласково прижал к себе. Так они и проспали до самого утра. Всю ночь Иван собирал разноцветные бусы в чьём-то немыслимом хламовнике. Хотелось женщину. Но, чураясь греха бытийности, он, оставив студента холодеть в густых кустах, пошёл на могилу к матери. Иных женщин он не посещал. «Хорошо тебе, мама… Ну ничего, мир не без добрых людей. Даст бог — свидимся».

Всё бы ничего, да только свидание никак не случалось. То ли судьба медлила, то ли с людьми не складывалось. Жалостливые Ивану не попадались, а так, чтоб за деньги счастье себе купить — где ж их взять-то. Да и не очень это здорово как-то… «Да что же это такое! Это что наказание — вокруг такое…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×