запомнился и как мог запомниться:
— Лучше быть первым в деревне, чем в столице последним!
Дама и услыхала по-дамски: так Иван Иванович сказать не мог, — утверждаю с полной самоуверенностью, хотя я, в отличие от нее, его не застал и не видел. Слишком громко, хвастливо, не по его, не по-горбачевски, но если этот кокетливый перевод его истинных слов перевести обратно, можно услышать нечто, напоминающее истину.
Да, он в самом деле стал одним из первых, не обдумывая этого, не лелея честолюбивых планов. Просто — стал, осуществился, взошел на высоту своего назначения.
Не богатство биографии, которая предшествовала аресту, суду и каторжной ссылке; не блестящее воспитание; не воздействие мощных умов, оказавшихся с детства рядом; не успевшийуже закалить юную душу опыт деятельности — ничто из того, что было у Волконского, у Трубецкого, у Оболенского, у Никиты Муравьева, еще у многих и что является личной удачей, принадлежностью частной судьбы, то есть в той или иной степени случаем, не способствовало Горбачевскому стать тем, чем он стал. И оттого его странный, его непонятный, по крайней мере, не всеми понятый пример с особенной, обнаженной ясностью говорит о том, что было свойственно им всем, вообще. О существе их великого подвига, который лишь начался перед 14 декабря, 14-го продолжился, не больше того, и еще долго, долго, долго длился, будучи — без особых даже на то претензий — невыносимо дерзким, оскорбительно непреклонным, нескончаемо революционным вызовом тем, кто вживался в Николаев порядок, принимая его условия.
Знаете ли, к чему еще подталкивает меня расходившееся воображение?
Еще к одному вопросу: а что, если б судьба повернулась не так? Что, если бы подпоручик 8-й артиллерийской бригады Иван Горбачевский — великим чудом — оказался не изобличен властями как заговорщик и цареубийца? Или если бы — также чудом, никак не меньшим, — Следственный комитет порешил бы его простить? Предположение безумное, но в безумстве своем имеющее логику, как говаривал, коли не ошибаюсь, шекспировский Полоний.
Потому что, зная финал, жаль предполагать, что его, финала, могло и не быть.
Не могу, конечно, сказать, чтобы Горбачевский был сознательно благодарен такой судьбе, — для подобной самомучительной радости он был слишком естествен и ясен. Но эта судьба стала его судьбой, и он имел в себе спокойную силу ее — даже ее — обратить на построение своей личности, а не на разрушение ее.
Находить в страдании удовольствие есть занятие противоестественное и даже — духовно корыстное. Будучи обречен на страдание, но уверяя себя и других, что так онолучше, что так хорошо и даже прекрасно, человек обычно тем самым готовится предъявить миру счет: «Видишь, я пострадал, я стражду, — так возмести!»
Но это все равно что — свершая нечто для блага народа — заранее высматривать пьедестал и сочинять для него достойную тебя надпись.
Человек выбирает, как ему жить или как принимать то, что выбрала за него судьба, и для себя самого тоже, — это нужно жестко напоминать себе, чтобы стать и остаться собою… но нет, как видим, возможно и нечто иное, высшее: надо, несмотря ни на что, упрямо оставаться собою как раз затем, чтобы стать, воплотиться, осуществиться в степени, на которую сам ты не рассчитывал.
А теперь я уже зафилософствовался, не так ли?
Что ж, вот — уже совсем на прощание; напоследок, — еще одна из загадок, загаданных Горбачевским.
Здесь запомнили его фразу:
— Я-то не из больших Иванов, но Петровский Завод — мой Иван Великий.
Запомнили, не поняв, — может быть, потому и запомнили: удивление помогло.
Не понял и Ваш покорный слуга. Вернее, долго но понимал, пока в руки мне не попала старая- престарая книга, изданная тому почти семьдесят лет и носящая бесконечное, по обычаю тех легендарных времен, заглавие.
Именно: «Письма русского офицера о Польше, Австрийских владениях, Пруссии и Франции; с подробным описанием похода россиян противу французов в 1805 и 1806, также Отечественной и заграничной войны с 1812 по 1815 год. С присовокуплением замечаний, мыслей и рассуждений во время поездки в некоторые отечественные губернии».
Не устали? А мне почему-то до трогательности милы эти старинные титулы, которые, начавшись, никак не могут решиться на то, чтобы кончиться и, стало быть, хоть о чем-то не оповестить любезного читателя, — может быть, потому милы, что на них отпечаток неторопливой жизни, тепло общения, не спешащего ограничиться деловой, голой сутью, изначальное понимание, что человеку потребно не только необходимое, ему нужно и что-то сверх, лишнее…
Говоря уже не по-старинному, а по-нынешнему, то есть короче, полузабытый — нами, во всяком случае, — автор, Федор Глинка, кстати сказать, причастный к замыслам декабристов и за то поплатившийся, не без символического умысла описывает свое восхождение на колокольню Ивана Великого, что в Московском Кремле:
«Смотрите, люди движутся, шевелятся, бродят, как муравьи. Какое смятение, какая суета — это волнение
Прелестно? Погодите, будет еще лучше:
«Вступая в чертоги сильного временщика, скажите тотчас воображению своему. «На Ивана Великого!» Тогда, обозрев его не снизу, а с высоты, вы можете говорить с ним, как Гуливер с царем Лилипута…»
Гордыня? Нет, — особенно если иметь в виду Ивана Ивановича. Спокойное, твердое, ясное понимание того, что постоянно и что преходяще, что истинно и что ложно, что стоит памяти, что забвения, — в этом ему пособником был его собственный Иван Великий, не устремляющийся ввысь, в московское небо, а протянутый вдоль н вдаль, по российской земле, по сибирской, на семь тысяч верст вперед. И уходящий на сорок с лишком лет назад, от его последнего рубежа, от 1869 года, в год трагический и заветный, в 1825-й…
Вот и все. Не все, что я думаю о Горбачевском, далеко не все, что хотел бы сказать Вам, — все, что сумело вместиться в это письмо, которого Вы не прочтете.
БЕССОННИЦА
«Ты скажешь, зачем я сержусь? Я знаю, что ты всегда молишь бога и за своих врагов, но это мне не мешает высказать тебе мои чувства».
— А знаешь, Иван, кто был истым предтечей нашей Большой Артели?
Да, длинен-таки оказался тот день, когда они с Мишелем Бестужевым в последний раз навестили собственную тюрьму. Куда длиннее себя самого.
— Нy? He догадался, об ком я?
Горбачевский не торопился откликнуться: он видел, что шутка уже на устах Мишеля и, чтоб с них спорхнуть, в его помощи не нуждается.