Окаменел весь.
Смотрел пристально, смотрел долго-долго.
Припоминал…
Вдруг перехватило дыхание.
Он быстро нагнулся, пошарил по земле, нащупал голыш… вздрогнул кровавой дрожью, прицелился, развернулся…
И камень свистнул.
Жалобный стон прозвякнул в окошке.
Раскатился.
Огонек метнулся.
Затрепетал.
Огонек заплакал.
— Ха, ха!
И загас.
Ночь.
В доме Огорелышевых отдавалось приказание, чтобы духу Финогеновых не было на дворе.
— Тебя еще заберут…
И люди шли исполнять приказание.
А Бес, неприкрашенный, худой, сидел на гвозде затопленного забора, отделявшего Синичку от пруда, и, курлыкая, грыз копыто, голодный Бес, испачканный плевками, кровью, а людям, таким жалким и доверчивым, казалось: это половодье гремит, волны ворчат…
Эх, ты, гордый человек!
Часть вторая
I
Николая сунули в камеру.
— Вот вам парашка, а вот кровать!
— Тррп-зз-трр… — растерянно затрепетал замок.
И сначала загремел, потом… а вот и совсем замер звон стукающих ключей и топот уползающих шагов.
И стало одиноко, как никогда еще.
Ни там, в участке, где в тесноте и толкотне, скорчившись, забивался в угол под пеклом взглядов, ни дорогой об бок с городовым, таким жалким и зябким…
Белые-белые стены.
Тертым стеклом усыпаны.
И что-то, будто грязное, серое тело, чуть прикрытое лохмотьями, распластанное на кровати, полезло в глаза.
Лечь не смел.
Казалось, от его взгляда зашевелилось это месиво, затряслось, как студень, и начало медленно по кусочкам расползаться и растекаться.
Преодолел омерзение, повалился.
Было невыносимо жарко, когда очнулся.
Да это номер, решил вдруг спросонья и обрадовался.
— О. Гавриил, а Гаврила — ты? — покликал запекшимися губами.
А было так тихо и одиноко.
Под потолком мутно-брюзжащая лампочка сторожила.
Белые-белые стены.
Тертым стеклом усыпаны.
Снял шубу, калоши, шапку.
И только что закрыл глаза, как развернулась битком набитая площадь. И много мелькающих лиц болезненных в искаженных сморщенных чертах.
Крик резко раздирал гул и гомон; какие-то рахитичные дети, цепляясь тонкими бледными пальцами за подол женщин, выли.
Предчувствие давило сердце. Ждали чего-то, что должно было непременно прийти из-за домов и соборов.
Лунные тучи кутали небо сочащейся зеленью.
И оно уж шло.
Разрывалось сердце.
Хотел бы умереть тогда, такой желанной являлась смерть.
Вдруг окоченела толпа, замерла, приросла к земле.
Но один миг — и все изменилось.
Нечеловеческий вопль, как смертельная весть, понесся из уст в уста и ярким серпом стянул толпу и острым жалом проткнул всколыхнувшуюся темную грудь.
Черные, такие длинные, руки взмахнулись над головой.
Черный дождь жужжащих бичей взвизгнул и дико запел, как поет в раскаленной степи пожар ковыля.
Здания рушились, разверзалась земля.
Он стоял среди гибели, ничего не чувствовал, одно знал, скоро и его очередь..
Какой-то рослый, здоровый парень, перегнувшись с седла, хлестал полуобнаженную женщину.
Видел, как от стыда и боли извивалась спина, как, проступая, надувались по ней полоски красные, синие, черные.
А руки отчаянно ломались в воздухе, хватались за что-то предсмертной мольбой:
— Спаси меня!
— Та, та-та-та т… — выбивал скороговоркой на игрушечном барабане о. Глеб.
О. Глеб со сбитой на сторону схимой, совсем пьяный, а губы кровью вымазаны и на губах улыбка разлившейся похоти.
Вскочил, как ужаленный.
В открытую форточку двери глядело лицо надзирателя и мелькала синенькая тетрадка.
— Выписочку, — говорил слащавый голос, — на завтра напишите.
Было, невыносимо холодно.
Зуб на зуб не попадал.
Опять оделся, ходить стал.
В жужжащей тишине пулями носились слова, обрывки фраз, слова.
До мельчайших подробностей восстановил прожитый день.
Досадовал и горячился и ужасался, хотелось повернуть что-то, сделать не так.
И все повторялось и повторялось. Щелкнул волчок.
С залежанного тюфяка и со взбитой комом подушки глянула теперь постылость и покорность.
Такой ненужной и мелкой мелькнула жизнь. Ни одного белого луча, все ползло и было неправым и лживым.
