твердо: ему нет примирения.
Во имя своей непримиримости, несогласия своего с судьбою, он истязал себя, как тогда в примирении, если не больше.
С глубокой горечью обманувшегося прекратил он всякие общения с о. Глебом, и все греющие лучи- мысли стоятеля Божьего представлялись ему теперь какими-то засоренными источниками, мутным светом сквозь мглистое снежное небо.
Сашу тянуло к резким ударам, — через кровь, через огонь, через жертву ступить гулко по земле, бросить вызов и самому сгореть — расточить жизнь свою, как говорил Саша. Расточение жизни в непримиримости сводилось у него к убийству, к уничтожению тех людей, «которые своей деятельностью мешали жить». Это и соединило Сашу с Сергеем Молчановым и с товарищами его, которых Саша встретил у Сергея. Никого они еще не убили и ничего для убийства не приготовили, и все было пока только в словах и в душе. Вся кровавая лежала перед Сашей его мать-пустыня, призывающая в свою огненную пустыню.
И шли его дни кипуче до ожесточения, вспыхивали радостью правоты, раскалялись от мучительного голоса исподних заваленных сомнений и просыпающихся бунтующих заглушённых чувств.
Петя не румяный, побледневший, все еще таскал свой ранец в гимназию и, хотя оставалось ему всего ничего, а будто и конца не было. В воскресенье часто по целым часам просиживал он у окна за стаканом пива и все думал о чем-то, глядя за Боголюбов монастырь, за белые башенки, и казалось, сидеть бы ему так, сидеть всю жизнь, гадать и загадывать…
Коля, измытарившийся за зиму — всякий день могли его вызвать и снова начать разговор о его поступлении в банк, — жил бестолочно: словно все расползалось перед ним и ускальзывало, дразнило его и не давалось. Как на грех с Машкой — с Машкой Пашковой — беда стряслась: забеременела Машка, и пришлось через Прасковью Душку-Анисью- просить поправить дело. Душка-Анисья не только языком соринки в глазу искала, но как-то глазом, — так сама она говорила, — умела прибрать в человеке все лишнее, и так, что никакого и следа не останется. Чуть не померла Машка. А умри она, пожалуй, и гора бы с плеч! Свезли Машку в больницу, полежала она там, в больнице, и выходилась, но уже на фабрику ее больше не приняли, и перебралась она в комнату в Бакаловский дом, — за Сухоплатовской фабрикой Бакалова дом с дешевыми квартирами, комнатами и углами, битком набитый всякой беднотой: тут и зонтичники, и шляпочники, и щеточники, и сбитенщики, кого-кого только нет. Коля заходил в этот дом к Машке, — промышляла Машка поденной работой. И каждый прожитый день был для Коли, что камушек: камушек за камушком падал и куда-то прямо на сердце.
Вербная Суббота — день роспуска на Святую был в этот год редким днем в жизни Пети: до экзамена его допустили, и пришел конец его долголетнего гимназического мытарства. Целых двенадцать лет таскал он ранец, двенадцать лет долбила его ненавистная ему проклятая гимназия.
По давно данному обещанию Петя, Женя, Коля и Прометей вместо всенощной отправились в подвальную пивную на Камушек к пивнику Гарибальди и всю всенощную шла попойка, а когда Гарибальди запер пивную, Петя торжественно, тоже по обещанию, лег посреди улицы в лужу и, бултыхаясь, грязнил и мазал свою драную гимназическую шинель. А потом уж наверху в детской разодрали Петин ранец и пили водку.
Прометей накачался до такой одури, — и Вербное и Чистый понедельник без просыпу спал и, очухавшись только во вторник, совсем обалдел и никак не мог сообразить, где он, кто вокруг и как зовут его, и только ненавистную тетку свою Арину Семеновну-Эрих он чувствовал и, морщась, моргал, как от какого-то яркого света.
— Очхнись, отшельник! — усовещевала Арина Семеновна, — мать родную не узнать! Видно, нечистому и душу-то свою собачью пропил.
— Господи, никаких концов не найти! — моргал Прометей, шаря вокруг себя.
— Насосался! стыд-то какой! — совестила Степанида.
— Напущено, девушка, — горевала Прасковья, — злыми людьми напущено, и молитва не помогает.
Долго Финогеновы возились с своим помутневшим Прометеем: и щипали, и щекотали его, и легонько перышком в носу шевелили, и горчицей губы мазали, мало помогало.
— Господи, никаких концов не найти! — моргал Прометей, шаря вокруг себя.
И когда уж хотели Финогеновы отступиться, а Степанида за Душкой-Анисьей побежала, Прометей сам собою сорвался из детской и прямо вон за дверь во двор.
Как ошалелый, метался Прометей по двору и все не мог прийти в себя, визжал, плакал, тряс головою и вдруг схватил полено и с какой-то радостью ударил в подвернувшуюся собачонку Розика, будто в Розике хоронилась вся тревога его, все безумие, все отчаяние великого человека, обреченного на ничтожество.
С перешибленной лапкой, взвизгнув, бросился Розик под террасу и там затих, и Прометей затих, ожил Прометей, отдышался.
Полезла Прасковья под террасу, старуха старая согнулась она вся, и там поймала собачонку, перекрестилась, вытащила ее на волю и понесла в дом.
Розик лежал у Саши в Варенькиной комнате, на Варенькиной кровати, подвернув перешибленную свою лапку и, подрыгивая лапкой, плакал молча: ну, в чем же он-то был виновен?
И Прасковья плакала:
— Молитва, девушка, не помогает! И во всем доме, в красном Финогеновском флигеле нехорошо было, помалкивали в комнатах.
А Прометей все заглядывал в комнату к Саше, справлялся у Саши, не прикажет ли Саша пройти куда — к Алексею Алексеевичу или к Сергею Алексеевичу, или сделать не надо ли чего, переписать что-нибудь? Он ведь не нарочно ударил Розика?
А Розик лежал у Саши в Варенькиной комнате на Варенькиной кровати, и, подрыгивая перешибленной лапкой, плакал молча.
Глава двадцать третья
Стопудовое яйцо
Страстная прошла тихо. Финогеновы говели и в церковь к Покрову ходили к службам, а то в последний год редко их видели у Покрова. У Розика лапка поджила, и на первый день Пасхи он уж по двору за собаками бегал и лаял, как обыкновенно. И первые два дня Пасхи прошли тихо, а на третий день Петя, Женя и Коля с Прометеем опять сидели на Камушке в подвальной пивной у Гарибальди — разговлялись. И вернулись они домой поздно и совсем нетвердо.
Приснилось Коле, сидит он будто наверху, в детской, в окно смотрит, а пустырь — огороды под монастырем распаханы. В детскую входит девочка, держит яйцо в руках, безглазая, стала девочка в дверях, стоит, протянула руку с яйцом, безглазая. Безглазая она, а так всю душу насквозь проходит. И чувствует Коля, как сердце его будто расщепляется.
— Коля, вставай, в Боголюбов пойдем к обедне! — услышал Коля голос Саши, и это вывело его на свет.
Коля поднялся, закурил папироску. Последние клочья сна с болью таяли, и подплывала к сердцу какая-то радость, будто угрожавшая ему опасность миновала.
Сонная комната в ярко-желтых лучах показалась Коле особенной, золотой, и голубой дым папиросы, увязая, цапался и, обессиленный, сдаваясь, таял.
Посреди комнаты, уткнувшись в сапог и подобрав согнутые ноги к подбородку, валялся Прометей, поскрипывая зубами, и было в лице его столько гордости и величия, будто закусил он не Петин сапог, а сапог всего мира.
Коле вдруг вспомнилась ночь, вспомнилась подвальная пивная, драка в пивной, и он бросил папиросу и снова повалился, но Саша заторопил его.
В голосе Саши была и настойчивость и еще что-то особенное, и это подняло Колю на ноги, он быстро оделся, и они вышли.