от Бакаловского дома.
Как был бы он счастлив, если бы ничего не надо ему было делать или все само собою сделалось бы! И как завидовал он, кругом виноватый, Саше, который был во всем чист. И чувство оторванности охватило Колю. Сам себе представлялся он какою-то смертью, мыкающейся посреди всеобщего воскресения, и думал он, не разбираясь, о чем-то жутком, что вот наступит, и тогда всему конец.
Долго бродил Коля по переулкам, пока ноги сами собою не вывели его к знакомому Бакаловскому дому с черной доской на воротах, сплошь измелованной фамилиями жильцов. Как клопы жили люди в Бакаловском доме.
На звонок вышел дворник Степан.
Коля стоял и смотрел на его рыжие, засаленные усы, на мелкие, потные рябины и ничего не говорил.
— Вам Машку? — спросил дворник и подмигнул: знаю, мол, зачем вам она понадобилась.
— Машку, вызови Машку! — словно обрадовался Коля.
И пока дворник ходил за Машкой, стал он разбирать фамилии жильцов на черной доске, и одна чудная фамилия Плямка привязалась к нему.
«Плямка!» — повторял Коля, бессмысленно глядя перед собой, пока не выбежала к нему Машка: она запыхалась в своей драповой кофточке, а на исхудалом болезненном лице ее светилась улыбка.
Коля молча пошел от ворот, и Машка за ним. Шли молча. Как пчела, налетала на Колю Плямка и жужжала где-то в мозгу.
«Плямка!» — повторял он бессмысленно.
— Куда вы? — испуганно окрикнула Машка, схватила Колю за руку.
Но он вырвался, ничего не ответил. И долго плутали они из переулка в переулок, с улицы на улицу.
Поравнявшись с подвальной пивной, Коля вошел в пивную, и Машка за ним.
Пивник Гарибальди — лысый, в очках, с крошечной бородкой-колышком, без усов, лукаво улыбался гостям.
В пивной было жарко.
Отдышавшиеся тяжелые мухи полусонно перелетали по стаканам. И пиво казалось тягуче- приторным.
— Самую новейшую откупорил-с, — утешал Гарибальди какого-то оболваненного гостя, и улыбался.
А Коле казалось, пивник над ним смеется, да и как ему не смеяться: вчерашняя-то ночь на его глазах прошла!
Машка жалко сидела в своей драповой кофточке, из-под платка выбилась у ней светлая прядь волос, а лицо закраснелось. Несколько раз порывалась она рукавом вытереть себе пот со лба, а тяжелый драповый рукав только шерстил.
В пивную набирались гости, занимали липкие столики. Пробки наперебой хлопали.
— Не знаю, что мне делать, — нагнулся Коля к самому лицу Машки, — слышишь, уеду я, тяжко мне так…
Машка испуганно захлопала покрасневшими глазами, а веки ее стали пухнуть, и губы вздрогнули.
— С другими ходишь… да? — уж резко спросил Коля.
— Хожу, — едва слышно ответила Машка, закрылась руками.
— И не захворала?
— Н-нет… еще…
— С кем?
— Да с вашими… Сами вы, сами вы кругом виноваты! От Бакалова-то, помните, написала я письмо вам, помните, а сама ночей не спала, все ждала вас. Измучилась вся, ждавши, думала: не увижу уж. А вечером пришли вы тогда поздно, и с вами этот длинный… Поняла я тогда, сразу поняла все, чего хотите. И горько мне и обидно мне, так бы всю грудь разорвала себе.
Коля сморщился, ясно вспомнив вечер, когда привел он к Машке Алексея Алексеевича.
— Уйду я, — сказал он сухим голосом.
— Бог с вами! — Машка сжалась, ушла вся в свою кофточку, только худенькое лицо ее еще больше зарделось.
Гарибальди поставил на стол еще бутылку.
Коля налил себе и Машке и, не дожидаясь, стал пить.
— Плямка, — сказал кто-то, — ты и есть эта самая Плямка, безглазая, паршивая… Плямка.
Машка утерлась рукавом и залпом хватила стакан.
— Навсегда? — спросила она резко не своим голосом.
— Навсегда, — сказал Коля твердо, не взглянул на нее, и еще что-то хотел он сказать ей, чтобы смягчить резкость свою, но мысли безалаберно мчались, и одна мысль била другую, и расплывающиеся звуки хмельных голосов изводяще сновали.
А у Машки страшное слово одно выстукивало в сердце, выстукивало твердо, без пощады. Она не плакала, только лицо ее как будто состарилось, да яркие красные пятна вспыхнули на щеках, а губы дрожали, словно над пропастью стояла она, словно сердце ей резали. И вдруг острая мысль о завтра будто рассекла ее с головы до ног, и стало ей ясно, что в ее завтрашнем дне нет ничего, ни единого самого малого светика. Кофточка на ней затопорщилась, будто лопнула. Она схватила Колин порожний стакан и хряснула стаканом прямо Коле в лицо.
И стакан, скользнув по его губам, разлетелся вдребезги.
Коля на минуту видел лицо Машки, такое вдруг большое и страшное, оно мелькнуло на минуту перед ним, как шар-молния, и веки его от боли захлопнулись.
Машка всем телом навалилась на Колю и била его кулаком по глазам, по его темным глазам, скрывающим всю жизнь ее, всю тоску ее, все, все ее сердце. И кровь жгла ему щеки и губы и ползла по щекам и губам.
— Ой да бабенка! — гоготали в пивной за столиками, и огромные красные рты раздирались от хохота.
Гарибальди подошел к гуслям, поправил очки, улыбнулся, взмахнул рукой.
И запели гусли заунывную широкую песню, — пелась песня, выплакивала, выговаривала:
Коля вырвался из рук Машки, размахнулся и шваркнул ее оземь.
И медленно поднялась Машка, села к столику, покорная, и затихла, и Коля сел к столику, закрылся руками.
Капали на стол капельки крови горячие, расплывались в пролитом пиве.
— дрожала струна, выплакивала, выговаривала.
И вдруг задрал чей-то визгливый, резкий, как красный кумач, бабий голос кабацкую песню: