специфический запах сохранился. Через пару дней все мы и все наши вещи пропитались этим ароматом и мы так привыкли к нему, что просто перестали замечать. Для полной нашей изоляции от остального лагеря у нас на территории конюшен была устроена отдельная уборная по типу поднесненской, т е. просто длинная яма с досками над ней. Комендантом конюшен был назначен инженер-полковник из штаба 21-й армии Горчаков, я с ним не раз разговаривал в Подлесье. Первым его административным решением бы разделение всей массы пленных на группы по 50 человек. Старшин одной из таких групп Горчаков назначил меня. Обязанности старшего группы были несложны, главное было получить питание на в группу и справедливо, поровну разделить его. Состав группы — 50 человек — диктовался тем, что бачки, в которых приносили из кухни суп, были емкостью в 50 литров. Питание было относительно приличное, в особенности сравнению с Бобруйском или Подлесьем, каждый день выдавали по три четверти фунта вполне съедобного хлеба, литр довольно густого перлового супа с картошкой, брюквой и следами мяса, утром и вечером все получали по литру эрзац-кофе, по столовой ложке бурачного повидла, ломтик колбасы или плавленого сыра и по три- четыре вареных картофелины.
Самым страшным бичом во всем лагере были вши. Люди были давно немытые, в грязном, изорванном обмундировании, не стриженные, обросшие бородами, и вши развелись в совершенно невероятном количестве. Большую часть дня приходилось тратить на борьбу с этими паразитами. Под лучами уже неяркого осеннего солнца, сразу после утренней проверки и завтрака, все раздевались догола и старались освободиться от вшей. Разжигали костры и держали над огнем свое белье и одежду, выжаривая паразитов. У большинства пленных тела были искусаны вшами и расчесаны до крови. Потративши несколько часов на выжаривание вшей, на следующий день надо было начинать все сначала. Вши размножались быстрей, чем их можно было уничтожить.
Через неделю или десять дней наша изоляция вдруг кончилась, полицейский у ворот исчез, ворота широко открылись и никто не препятствовал хождению в основной лагерь.
Немцы мало занимались внутренней администрацией лагеря. Во главе стоял «русский комендант», он же и начальник внутренней полиции, подобранной из пленных. Комендантом этим оказался тот самый рыжий крупный субъект, который восстанавливал порядок после скандала, разыгравшегося при нашем входе в лагерь, звали его полковник Гусев. Кто он был, где и как попал в плен, кто и почему назначил его полным диктатором и вершителем судеб семитысячного населения лагеря для советских «господ офицеров», никто не знал. Его главными помощниками были галичанин Гордиенко, огромного роста, невероятной физической силы и мрачного вида человек; Юрка Полевой, красивый, как киноактер, совсем молодой, наглый, с явно садистическими наклонностями лейтенант-танкист, и Стрелков, капитан-артиллерист, небольшого роста брюнет с лихо закрученными усами на румяном лице. При этом «главном штабе» был еще и старший переводчик лагеря по имени Степан Павлович, фамилия его для нас была неизвестна, пожилой человек типа школьного учителя, с бородкой клинышком и в больших очках. Этот центр назначал поваров на кухню, комендантов и полицаев в каждый отдельный барак, контролировал раздачу пищи, работу санитарного блока, назначения на работу и т.д. Комендант барака назначал старших по комнатам и полностью отвечал за порядок в своем бараке. В отдельном четырехкомнатном бараке №12 одна комната была занята Гусевым и Степаном Павловичем, а в остальных трех жило, кажется, семь генералов и человек пятнадцать полковников. Самым старшим по чину был генерал-лейтенант Карбышев. Население этого 12-го барака совершенно не показывалось на дворе лагеря, а вход в барак для посторонних был категорически запрещен. Генералов и нескольких полковников вывезли из лагеря примерно через месяц после наше прибытия, и в этом «бараке старшего командного состава» жили оставшиеся полковники, подполковники и некоторые майоры, мне никто не предлагал там места.
Когда стало возможно нам, «конюшечникам», ходить по всему лагерю, я встретил несколько знакомых, и среди них — киевского инженера Николая Кочергина, попавшего в плен в первые дни войны у Коростеня. С его помощью я смог переселиться из конюшни в барак, и не только сам, но забрал с собой Завьялова, Борисова и Суворова, ставших моими близкими друзьями за эти недели плен. Комендантом 4-го барака был некто Овчинников, военный инженер 2-го ранга, т. е. подполковник. Овчинников и несколько его приятелей решили создать «улучшенную атмосферу» в комнате, где они жили, и заполнили ее в основном интеллигентной публикой. Здесь почти все были с высшим образованием, инженеры, экономист: преподаватели, научные работники, юристы и т.д., все были вежливы, корректны и доброжелательны. Первое время было чрезвычайно приятно, я отдыхал от почти двухмесячного сожительства с грубой массой теряющих человеческий вид, грязных, невыдержанных, непрестанно ругающихся армейцев. Вскоре, однако, проявились отрицательные стороны этого «интеллигентского» окружения. Там, среди кадровиков, царили грубость, хамство и деморализация, но все это было предельно искренне: все были голодны, злы, ругали то, что осталось сзади, и то, что было теперь. Но здесь, среди 56 представителей интеллигенции, чувствовалась наигранность, фальшь и, пожалуй, лицемерие. Подчеркнутая любезность в обращении, с обязательным «господин», вежливые споры, осторожные слова и скользкое выражение своих мыслей. «Простите, но я не могу согласиться с вами, господин», «благодарю вас, господин». Все это было настолько утрировано и настолько не соответствовало моменту и окружению, что начинало действовать на нервную систему. Как будто вся комната пропахла сильнейшим запахом нафталина от вещей, вынутых из сундуков прошлого столетия. Кроме того, за всей этой внешней любезностью и вежливостью чувствовалось полное отсутствие доверия к собеседнику или соседу по нарам. Точно так, как в Советском Союзе всегда нужно был помнить о рамках дозволенного отклонения от «генеральной линии», так и здесь, в комнате подсоветской интеллигенции, уже были и новые «рамки дозволенного», и новая «генеральная линия», начерченная Гусевым и его помощниками. Творцы этой «новой генеральной линии», лагерная полиция, не стесняясь грабили всех. Забирали все, что имело хоть какую-нибудь ценность. Если человек не сопротивлялся, за отнятую вещь давали кусок хлеба или котелок баланды «полицейского разлива», а если сопротивлялся, избивали, забирали и не давали ничего. У меня были хорошие командирские сапоги, которые я получил при переобмундировании после Жлобина, и на них, конечно, обратили внимание. Однажды подошел ко мне капитан Стрелков. «Эй, майор, продай сапоги. Буханку хлеба и солдатские кирзы дам тебе». Я отклонил предложение, но Стрелков настаивал. «Это цена на сегодня, а завтра по зубам получишь в оплату!».
Мне посоветовали принять «щедрое предложение», и когда снова появился Стрелков, я сказал ему: «Забирай сапоги, по за две буханки и кирзовые сапоги». Стрелков посмотрел на меня «Ишь ты! Согласился, а почему ты на жида похож? Ты жидовской крови? А ну-ка пойдем со мной, проверим твой документ. Может, я сапоги твои и даром получу!»
Он привел меня в санчасть. — «Доктор, проверь, подозрительный!» — Доктор Ишенко, с которым меня познакомил дна дня тому назад Кочергин, делая вид, что видит меня впервые, сделал соответствующую проверку и на листочке бумаги написал: «После медицинского о освидетельствования господина майора Петра Палия установлено, что у него крайняя плоть, не обрезана, потому он не является лицом иудейскою вероисповедания. Доктор С. С. Ищенко. 14 сентября 1941 г.». Стрелков посмотрел на «удостоверение» и, покачав головой, сказал: «Жаль! придется за сапоги заплатить, а ты все равно на жида смахиваешь. Держи тот документ при себе, опять пригодиться может!»
Сапоги он забрал, в бараке я со своими друзьями, празднуя, что у меня «крайняя плоть, не обрезана», съел весь хлеб и стал щеголять в кирзовых сапогах, поношенных, но целых.
С каждым днем жизнь в лагере делалась все хуже и хуже. Террор полиции увеличивался, а выдаваемое питание, ухудшалось. Крупа в Баланде совершенно исчезла, а картофель и брюква часто попадались совсем гнилые. Голод, настоящий голод стал ощущаться все больше и больше.
Самым страшным местом в лагере был барак № 5. Перед бараком всегда дежурили полицейские и никого не подпускали к дверям или окнам. Каждое утро из всех трех комнат барака пленные вытаскивали параши, опоражнивали в выгребную яму, мыли у колодца и уносили обратно в комнаты. Вид у жителей барака № 5 был ужасающий: грязные, в лохмотьях, полуголые, с кровоподтеками на теле и на лицах, с глазами, в которых застыл ужас. Полицаи, под надзором которых производилась операция выноса параши, изощрялись, как бы соперничая друг с другом в ругани и в избиении этих заключенных. Это ежедневное зрелище даже на уже привыкших ко всему пленных производило удручающее впечатление. В этот барак собирали всех тех за кем охотилась в лагере полиция и добровольные ее помощники. Полиция — по положению, а добровольны из любви к искусству и за котелок баланды с барского стола. Охотились за политруками, комиссарами, работниками органов НКВД и, конечно, за лицами еврейского происхождения, детьми от смешанных браков. Почти каждый день можно было видеть, как из какого-нибудь барака полицаи