он пытался проводить «разъяснительную работу», но его выступления, со стандартными проклятьями по адресу Советского Союза и с такими же стандартными восхвалениями Третьего Рейха, обычно были настолько беспомощны и примитивны, что слушать его никто не хотел. Слишком он был прост для интеллигентных слушателей, ничем не связанных в своих суждениях и не боящихся их высказывать. Если его и слушали, то только для того, чтобы посмеяться над ним и загнать в тупик. Он превратился в растерянного и потерявшего всякую ориентацию человека, при этом явно страдающего от своего странного и обидного положения, на правом фланге, в дурацкой ярко-желтой фуражке, надетой на него немецким фельдфебелем-неврастеником. У нас в лагере установилась настоящая, полная свобода слова. Первое проявление этой человеческой общественной привилегии началось сразу же после пленения, еще в полевых лагерях, но там это скоро превратилось в однобокую свободу. Острая вспышка антикоммунистических и юдофобских высказываний и возможность выражения своих мыслей по этому поводу была как бы компенсацией за многолетнее затаивание и умалчивание своих чувств, темы дискуссий и разговоров были очень ограниченны. Потом, под влиянием обстоятельств и условий лагерного существования, страх быть пойманным на симпатии к советской философии или, еще хуже, к евреям снова вернул всех к необходимости держать язык за зубами, голод вообще приостановил всякую умственную деятельность. В Лысогорах и в Хаммельбурге снова стала расцветать «свобода слова», но здесь, в Вольгасте при сравнительно спокойной и бездельной жизни, и «переносимом» голоде, разговоры и споры об общественном устроении, политических системах и философии, о религии, об идущей войне, нашем настоящем и вероятном будущем сделались главным ежедневным занятием многих. В нашей группе самому младшему было 27 лет, а самому старшему 54. Все были с высшим советским образованием, но совершенно неожиданно среди нас оказались представители самых разных точек зрения и самых разнообразных убеждений: от марксистов до не менее убежденных монархистов, от очень религиозных людей до полных, стопроцентных атеистов. Для меня такой широкий диапазон умонастроений казалось бы однородной массы подсоветских инженеров был убедительным доказательством, что все двадцатипятилетние старания коммунистов создать «советского человека» потерпели полное фиаско. Поэтому Пискарев, привыкший, по всей вероятности, там, дома, к «одинаковомыслящей» массе слушателей, вообще стал избегать говорить на отвлеченные темы. Так как команда чертежников была основой всего лагеря, а я был старшиной этой команды, то постепенно я превращался в фактически главного представителя пленных перед немецкой администрацией. Это налагало на меня какую-то неофициальную, но явно ощутимую обязанность и ответственность, «представителя», лица, добивающегося, в пределах возможности, улучшения условий нашей лагерной жизни. Главное было — наше постоянно голодное состояние. Я пробовал поднимать этот вопрос перед немцами. Я обратился к Мейхелю, но он заявил, что вопросы питания его не касаются и что это дело Вермахта, а не Пеенемюнде. — «Недели через две сюда приедет специальная комиссия, среди членов комиссии будет человек по имени Фетцер, если вам удастся, поговорите с ним, от него многое зависит», — сказал он мне.
В самом начале, когда наша группа приехала из Хаммельбурга, майор Афанасьев, большой любитель пения и обладатель хорошего, звучною баритона, организовал небольшой хор из семи человек. Теперь в этом хоре было около двадцати хористов, пели они очень хорошо, и часто по вечерам, после работы, устраивали настоящие концерты для нас. На эти концерты приходил и Радац, он тоже оказался любителем пения, его любимыми песнями были «Стенька Разин», «Москва моя, страна моя». Он садился на стул и старался подпевать, а если оставался доволен, то говорил: «Карош, ошень карош!» и давал приказание Петру Ивановичу получить «экстру» у Фрунке на складе. Поэтому концерты превратились в ответственное дело и ко всем хористам мы относились с большим уважением.
Приезду комиссии наше лагерное начальство придавало очень большое значение, всюду чистили, убирали, Мейхель распорядился, чтобы на каждом чертежном столе была прикреплена специальная табличка с именем и... званием чертежника, чтобы на каждом столе лежал «незаконченный чертеж», имитирующий «каждодневную» работу, и чтобы в день приезда комиссии у всех были чистые руки и начищенная обувь! Радац решил «угостить» важных визитеров концертом и настаивал, чтобы хор разучил немецкий гимн, но эту затею ему пришлось оставить, т. к. мы с Афанасьевым заявили ему, что если он хочет, чтобы хор пел немецкий гимн, то перед этим хор пропоет «Интернационал»!
Вес места в трех комнатах нашего «инженерного» барака были заняты. На последние два, в мою комнату, прибыли подполковник Игорь Ляшенко и флотский лейтенант Александр Родионов, инженеры- механики из Ленинграда. Ляшенко. попавший в плен зимой 1941 года, скрыл свой чин и долго работай как рядовой у крестьянина в Латвии. Родионов, попавший в плен в первые дни войны в Риге, сперва был освобожден из плена на поруки своей двоюродной сестры, полунемки, но потом, ошибочно принятый за какого-то комиссара, был арестован и целый год провел в лагере «особого режима» на острове Рюген, после чего его перевели в наш лагерь, так как той же двоюродной сестре удалось доказать ошибку, приведшую к его аресту. Оба оказались очень милыми и интеллигентными людьми, и я с ними быстро подружился.
Постоянное недоедание начинало опять сильно сказываться на физическом и психическом состоянии пленных. Все были слабые, усталые, хмурые и нервные. Мы подсчитали, что лишних 7-8 картошек в день на человека было бы достаточно, чтобы довести калорийность пайка до 1 800 калорий, минимум-миниморум, необходимый для взрослого человека, не занимающегося физической работой. Я снова обратился к Мейхелю, и он снова сказал, что эти вопросы не входят в его компетенцию и поэтому его не интересуют. Я сказал о дополнительных картошках Радацу, но тот с удивлением посмотрел на меня и обозвал полоумным. Дело, казалось, было совсем безнадежным.
Наконец пришел день, к которому готовился лагерь: на пяти легковых автомобилях приехало человек пятнадцать военных и штатских во главе с генералом. После обычной процедуры построения, с Пискаревым в желтой фуражке на правом фланге, и осмотра помещений нам всем приказали сидеть по комнатам, а в чертежке заседала комиссия, решавшая, очевидно, важные вопросы, т. к. перед дверьми стоял часовой. Я нервничал, а вдруг мне так и не удастся поговорить с этим Фетцером? У меня была готовая идея, как добыть для лагеря этот несчастный десяток картошек на человека. Я знал, что местные бауэры страдают от недостатка рабочей силы, в особенности во время сбора урожая. Моя идея заключалась и том, чтобы организовать, небольшие бригады и посылать их на полевые работы, а плату за нашу работу получать от бауеров «натурой» и таким образом создать дополнительное питание для пленных. Я не говорил об этом ни с Радацем, ни с Мейхелем, зная, что они сами не решатся на такое дело, а если кто-то сверху, как этот Фетцер, от которого «многое зависит, одобрит такую идею, мы перестанем быть голодными! Начальство стало выходить из чертежки и садиться в машины. Нам приказали идти в зал и привести там все в порядок после заседания, убрать окурки, пепел от сигар, бумажки на полу, лужицы пролитой воды и пива. Члены комиссии разъехались, а я так и не увидел этого Фетцера.
Но нам повезло. Когда после уборки помещения мы снова заняли свои места у досок и вернулись к «ничегонеделанью», и чертежку пришел Мейхель, а с ним невысокого роста, плотный, лысый человек в форме и в очках с очень толстыми стёклами. Они постояли у дверей, Мейхель ушел обратно в немецкий барак, а новоприезжий на чистом русском языке громко сказал «Здравствуйте, господа инженеры, или вы предпочитаете, чтобы я называл вас «товарищи инженеры», или, скажем, «господа товарищи инженеры», мне лично это все равно! Меня зовут Рудольф Рудольфович Фешер, я то, что здесь называется «зондерфюрер», т.е. особый руководитель».. — Он сказал, что с этого дня будет часто посещать нашу команду, а когда мы переедем в новый постоянный лагерь, то некоторое время будет жить при лагере, «пока там не наладится работа». Фешер сказал также, что работа наша начнется после переезда и что тогда мы перестанем бить баклуши. Он попросил меня показать ему «техническое обеспечение», запасы материалов и «все прочее, что вы имеете у себя в шкафах». Осмотрев все, он сел у стола в моей комнате и бесцеремонно стал рассматривать меня. Мне сделалось неприятно и неловко под пристальным взглядом водянистых светлых глаз Фетцера, уродливо увеличенных толстыми стеклами очков. Он вынул пачку сигарет, закурил и, угостив меня, спросил: «Ну, что скажете, господин «главный инженер?» «Мы голодны, это все, что я могу сказать, господин зондерфюрер!», — ответил я. Фетцер с удивлением посмотрел на меня: «Вы тут получаете стандартный военный паек, положенный вам по положению, и я ни чем в данном случае помочь вам не могу». — Дальнейший разговор принял довольно резкий характер, до того, что Фетцер встал и закрыл окно в чертежный зал, когда я сказал, что голодные мы вряд ли сможем заниматься какой-то «инженерной работой», для которой нас привезли сюда. — «Вы будете выполнять, ту работу, которую вам прикажут, а всякое отвиливание от работы и попытки саботировать ее будут строго преследоваться!