он не подберет себе обувку. И к тому же у меня нет охоты мерить обувь, которая ему не подошла». И вот, один за другим, меня бросили все мои клиенты, мои добрые друзья-христиане. Вот тогда-то у меня и случился первый сердечный приступ. Я продал свою лавку, решив, что худшее уже позади. Я был подавлен, и доктор велел мне выбираться из депрессии, ведь я сократил возможные убытки, но через полтора года, когда я уехал отдыхать в Бока[4], во время игры в гольф у меня случился второй приступ. Что бы там ни говорил мой врач, но второй приступ был еще тяжелее, чем первый. А теперь еще вот это. Кэрол всегда была нашей опорой. На нее столько всего навалилось, но она держится — она у нас твердая как скала. Вот так же она держалась, когда умер ее брат. Вы знаете, у Кэрол был брат- близнец, и мы потеряли его, когда он учился на втором курсе юридического колледжа. Сначала Юджин, в двадцать три, а теперь и Генри в тридцать девять…
А что я мог сделать? — внезапно произнес он, вынимая из кармана крохотный пластиковый флакончик с таблетками. — От стенокардии, — пояснил он. — Нитроглицерин. Я опять случайно сорвал крышечку, черт ее побери.
Перечисляя свои потери: утрату магазинчика, своего здоровья, сына, зятя, — он нервно шарил в карманах, звеня мелочью и ключами. Вывернув их наизнанку, он принялся выбирать крохотные таблетки из груды мелочи, что лежала на его ладони вместе с ключами и упаковкой лекарственного препарата «Ролейдс»[5]. Пока он засовывал таблетки обратно в пузырек, добрая половина пилюлек упала на каменные плиты пола. Цукерман бросился их подбирать, но каждый раз, когда мистер Гофф пытался пропихнуть таблетки обратно в горлышко склянки, он ронял еще несколько штук. Наконец, сдавшись, он протянул Натану две полные пригоршни барахла, и тот, извлекая таблетки по одной штуке из груды, аккуратно засунул все назад.
Они всё еще занимались этим делом, когда из сада вышла Кэрол, сообщив, что пора отправляться на кладбище. Чуть улыбаясь, она ласково глядела на отца, желая успокоить и утешить его. Та же операция, от которой Генри скончался в тридцать девять, ждала его в недалеком будущем, если стенокардия усилится.
— Ну как ты там? — спросила Кэрол.
— В полном порядке, деточка, — ответил тот и, пока она не видела, тайком сунул таблетку нитроглицерина под язык.
Раввин, крупный рыжеволосый мужчина с квадратным лицом, носивший очки в тяжелой черепаховой оправе, оказался приятным скромным человеком. Мягким, сладкозвучным голосом он объявил, что Рут сыграет небольшую скрипичную пьесу. «Сейчас дочь Генри и Кэрол, Рут, которой уже тринадцать лет, исполнит нам Largo из оперы Генделя „Ксеркс“, — сказал он. — Я беседовал с ней вчера вечером, и Рут рассказала мне, что говорил ее отец об этой музыке. Каждый раз, когда бы ему ни случалось услышать это произведение в исполнении дочери, Генри называл его самой утешительной мелодией на свете. Теперь она хочет сыграть этот отрывок для вас, в память о своем отце».
Стоя в центре перед алтарем, Рут положила подбородок на скрипку. Резко выпрямившись, она внимательно оглядела слушателей, что походило на вызов публике. Девочка подняла смычок, но перед началом исполнения она позволила себе бросить взгляд на гроб, и ее дяде Натану показалось на мгновение, что перед ним стоит женщина лет тридцати: он внезапно увидел выражение ее лица — выражение, с которым она не расстанется всю свою дальнейшую жизнь. Это была маска суровой взрослой женщины, под которой пряталось детское личико беспомощного ребенка, готового разразиться слезами.
Хотя некоторые звуки, извлеченные из скрипки, были не безупречны, произведение оказалось мелодичным, а исполнение — спокойным, с характерной замедленностью и торжественностью, и, когда Рут закончила играть, всем захотелось обернуться и увидеть в задних рядах серьезную физиономию отца юной скрипачки, пытающегося скрыть гордую улыбку.
Кэрол, поднявшись с места, обошла детей и встала в проходе. Ее единственной уступкой традиции была черная хлопковая юбка, однако кайма на подоле была расшита алым, оранжевым и зеленым орнаментом в стиле американских индейцев; она также надела светлую блузку цвета спелого лайма с оторочкой по широкому вырезу на горловине, из которого выпирали острые ключицы, что еще больше подчеркивало хрупкость ее тела. Ее шею обвивало коралловое ожерелье, которое Генри тайно купил ей в подарок, когда они были в Париже: она загляделась на украшение, выставленное в витрине магазина, но решила, что цена за изделие непомерно высока. Юбку он приобрел для нее на рыночной площади в Альбукерке[6], когда ездил туда на конференцию.
Несмотря на то что в висках у нее начала пробиваться седина, она была такой худенькой и такой стремительной, что, взлетая по ступенькам к алтарю, издали казалась подростком, старшей девочкой в семье. Если в Рут Цукерман предугадывал взрослую женщину, то в Кэрол он видел студентку, соученицу по колледжу, юную девушку, еще не достигшую совершеннолетия, амбициозную и решительную стипендиатку, которую ее товарищи-студенты ласково называли по первым буквам имени, пока Генри не положил этому конец, заставив окружающих называть ее полным именем, данным ей при рождении. В то время Генри полушутя признался Натану: «Меня не может возбудить девушка, которую зовут Кей Джей». Но даже к той, которая звалась Кэрол, он никогда не испытывал такого вожделения, как к Марии или Венди.
Когда Кэрол подошла к кафедре у алтаря, ее отец снова вытащил из кармана таблетки нитроглицерина и тотчас же уронил их на пол. Largo Генделя, по-видимому не могло утешить его так, как когда-то эта музыка утешала Генри. Натан, пошарив рукой под стулом, умудрился дотянуться до нескольких таблеток. Подняв рассыпавшиеся пилюли, он вручил одну из них мистеру Гоффу, а остальные припрятал в своем кармане, решив подождать до кладбища.
Пока Кэрол произносила речь, Цукерман снова представил себе Генри, озорного мальчишку во фланелевой пижамке с клоунами и дудочками, который, спрятавшись в ящике красного дерева, подслушивает все их разговоры — так же, как он делал это, когда в доме резались в карты и он прислушивался к выкрикам разгоряченных взрослых во время игры. Цукерман вспоминал то время, когда в их мальчишеской спальне еще ничего не было известно ни об эротических соблазнах, ни о решениях, бросающих вызов смерти, когда они проводили время в невинных забавах, и семейное счастье казалось вечным. Ах, мой бедный, несчастный Генри! Если бы он мог слышать все, что говорит Кэрол, стал бы он смеяться или плакать — или подумал бы с облегчением: «Ну, теперь никто никогда ничего не узнает»?
Но конечно же, Цукерман знал все, Цукерман, который не был столь робок, как его брат. Но что ему было делать с тремя тысячами слов? Предать своего брата, обнародовать его последнюю исповедь, тем самым нанеся удар по его семье? Рассказать о том, что в первую очередь отдаляло его от них? Накануне вечером, поблагодарив Кэрол за оказанную ему честь и обещав ей, что тотчас же засядет за некролог, среди растрепанных дневников, нагроможденных на картотечном шкафчике, он обнаружил толстую папку, в ней он хранил записи о романе, который Генри крутил со своей пациенткой из Швейцарии. Нужно ли ему пойти и уничтожить рукопись, о существовании которой он, к счастью, почти забыл? Или же эти листочки лежали у него не случайно, дожидаясь, пока на Цукермана не нахлынет невиданное доселе вдохновение?
На разрозненных бумажках, испещренных убористым почерком, он увидел свои беглые заметки о Генри, Марии и Кэрол. Некоторые длиной всего в две-три строки, но среди них попадались и записи в целую страницу, и, прикидывая, что ему сказать на похоронах, Цукерман, сидя за письменным столом, внимательно прочел всё от начала до конца; обдумывая текст некролога, он жирно подчеркнул следующие многозначительные строки: «Вот начало конца, где любовные приключения заурядны и неоригинальны, но свидетельствуют о древнем, как мир, опыте чувственных удовольствий».
Г. (Полночь.)
— Я должен был хоть кому-нибудь позвонить. Я должен был сказать хоть кому-нибудь, что я люблю ее. Ничего, что я звоню в такой час?
— Нет, ничего. Ну давай, рассказывай.
— По крайней мере, у меня есть ты. А ей некому рассказать. Меня просто распирает — так я хочу рассказать о ней всем на свете! Я просто до смерти хочу рассказать все Кэрол. Пусть она знает, что я безумно счастлив.
— Она обойдется без этого.
— Я понимаю. Но все-таки я едва сдерживаюсь, чтобы не сказать ей: «А ты знаешь, что мне сегодня