– Если мы поженимся и я увезу тебя с собой, – осторожно сказал он, – все равно ничего не изменится. Мы оба будем как прокаженные. В Штатах такие, как мы, никому не нужны. И даже если я на тебе женюсь, это еще не значит, что я обязан везти тебя с собой. Женитьба ничего не решает. А большинству она ничего и не дает. Я-то знаю. – Как Доуму, подумал он, Доум женился, чтобы в постели под боком была баба, а когда он дал поймать себя на крючок, эта баба вдруг навсегда повернулась к нему спиной.
– Но ты же все равно не хочешь на мне жениться.
– А на черта мне это? – Он был уязвлен тем, что она сказала правду, и чувствовал себя виноватым. – Если бы я собирался прожить на Гавайях всю жизнь, тогда другое дело. А меня будут перебрасывать с места на место. Я же в армии на весь тридцатник. И я не офицер, мне никто не будет платить подъемные, чтобы я таскал за собой свою ненаглядную по всему свету. Я рядовой, я не буду получать даже на жилье для тебя. Таким, как я, жениться нельзя. Я – солдат.
– Вот видишь. Почему же ты не хочешь оставить все как есть?
– Почему? А потому, что раз в неделю мне мало… Скоро мы вступим в войну, и я собираюсь воевать, как все остальные. Я не хочу, чтобы меня что-то держало. Потому что я солдат.
Вайолет откинулась в кресле, прижав голову к спинке, ее руки безвольно свисали с подлокотников. Она смотрела на него все с тем же любопытством.
– Ну вот, – сказала она. – Сам видишь.
Пруит встал и шагнул к ней.
– Да на кой черт мне на тебе жениться? – грубо бросил он ей. – Чтобы наплодить кучу черномазых сопливых ублюдков? Чтобы, как все наши ребята, которые женились на местных, до гроба ишачить на вшивых ананасных плантациях или мотаться таксистом по Скофилду? Почему, думаешь, я подался в армию? Потому что не хотел всю жизнь как каторжный рубить в шахте уголь и плодить сопливых ублюдков – они от тамошней пыли все равно что черномазые! Потому что не хотел жить, как жили мой отец, и мой дед, и все остальные! Чего вам, бабам, нужно? Посадить мужика на цепь, вынуть из него душу и подарить мамочке на день рождения?! Какого черта ты…
Глаза его сейчас не блестели прозрачными льдинками, как при разговоре с Тербером и как несколько минут назад, когда он пытался убедить ее, – они полыхали как огонь, который долго стлался по дну угольной ямы и вдруг взметнулся ввысь. Он судорожно глотнул воздух и взял себя в руки.
Она почти видела, как на него надвигается белая холодная лавина гнева – так тысячелетия назад надвигались на землю ледники. Девушка откинулась в кресле, беспомощная, как тюремный заключенный под струей брандспойта, и позволила лавине подмять себя, приняла ее мощный удар не сопротивляясь, с терпеливой покорностью, рожденной поколениями бесправных, поколениями согнутых спин и лиц, вырезанных из высохших, сморщенных яблок.
– Ты извини меня, – сказал Пруит из-за разделяющего их льда.
– Да что уж там, – сказала она.
– Я не хотел тебя обидеть.
– Ничего.
– Решай сама. Из-за этого перевода у меня теперь вся жизнь пойдет иначе. Знаешь, как бывает: новый ритм – новая песня. И совсем не похожая на прежнюю… Я здесь у тебя в последний раз. Хочешь – переезжай, не хочешь – как хочешь. Если уж решил менять жизнь, нужно менять все, подчистую. Оставишь что-то из прошлого – вообще ничего не выйдет. Если я и дальше буду к тебе сюда ездить, в конце концов пожалею, что перевелся, и стану что-нибудь придумывать. А я не хочу так, и не хочу, чтобы кто-то узнал, что я готов пойти на попятный… Так что решай все сама.
– Я не могу переехать, Бобби, – сказала она все тем же ровным голосом, продолжая неподвижно сидеть в кресле.
– Ну что ж. Тогда я ухожу. У нас многие ребята живут со своими девушками в Вахиаве. И ничего, никто не жалуется. Собираются вместе на вечеринки, ходят в бары, в кино. И вообще. Девушки не чувствуют себя одинокими. По крайней мере не больше, чем все остальные, – добавил он.
– А когда их солдаты уезжают, что тогда? – спросила она, глядя на рощицу на вершине горки.
– Не знаю. И мне наплевать. Наверно, находят себе других солдат. Ладно, я ухожу.
Когда он вышел из спальни, в руках у него были парусиновые туфли и две завернутые в шорты бутылки: одна почти полная, в другой на донышке – это было все, что принадлежало ему здесь, и все, что он уносил с собой. Сколь ни ничтожны были эти пожитки, они хранились здесь как гарантия, как пропуск, как ломбардный залог под отпущенную ему в кредит жизнь вне армии, и, забрав их отсюда, он сам закрыл себе кредит.
Вайолет сидела все в той же позе, и он заставил себя улыбнуться ей, с усилием растянув губы. Но девушка не видела эту улыбку, она, казалось, не замечала его. Он сошел с веранды и завернул за дом.
Ее голос долетел к нему из-за угла:
– До свиданья, Бобби.
Пруит снова усмехнулся.
– Алоха нуи оэ![14] – крикнул он в ответ, доигрывая роль до конца и остро ощущая мелодраматичность сцены.
Поднявшись на вершину небольшого холма, он не оглянулся, но затылком чувствовал, что она стоит в дверях, уперев вытянутую руку в косяк, словно не пускает в дом назойливого торговца. Он зашагал к перекрестку, так ни разу и не оглянувшись, и представил себе, как, должно быть, красива и трагична эта картина со стороны: одинокая фигура медленно скрывается за холмом. И странно, он никогда не любил Вайолет так сильно, как сейчас, потому что в эту минуту она стала частью его самого.
Но это не любовь, подумал он, ей нужно другое, им всем нужно другое – они не хотят, чтобы ты нашел себя в них, они хотят, чтобы ты в них растворился. А сами все равно всегда пытаются найти себя в тебе. Ты был бы отличным актером, Пруит, мысленно отметил он.