Снова пришлось идти по сумрачным коридорам сквозь строй людей, чувствуя спиной ожоги сотен глаз. Они шли плотной толпой — Петров, Чухнов, Крылов, Моргунов и еще несколько старших командиров. Узким подземным ходом вышли к морю. На черной поверхности воды кровянел широкий лунный след. Было тихо и душно, редкие автоматные очереди, доносившиеся издалека, походили на трески цикад. Петров вспомнил, что давно не видел своего адъютанта, сына Юрня, хотел спросить о нем, но не спросил, не повернулся язык. Столько оставалось людей на берегу, имел ли он право в такую минуту хлопотать о своем, личном.
Небольшой рейдовый буксирчик, едва они взошли на палубу, сразу отвалил и пошел в темноту. Скоро показался силуэт подводной лодки. Волны плясали у ее покатых бортов, не давали подойти вплотную, и генералам пришлось прыгать через черный провал. Крылов, еще не окрепший после ранения, прыгнуть не смог, его моряки уложили на шинель и, раскачав, перебросили.
Буксир ушел к берегу и вернулся с новой группой подлежащих эвакуации командиров. Среди них Петров разглядел своего сына.
Нащупывая ногами скобы трапа, он спустился в духоту подлодки, молча прошел за кем-то, порой перешагивая через сидевших на полу людей, опустился на узкую скамью-койку, привалился спиной к переборке и застыл. Наверху быстро прошлепали разношенные матросские ботинки, гулко громыхнули люки, и Петрову показалось, что он услышал, как плотоядно схлопнулось море, сомкнулось над головой. Он глядел перед собой, но никого и ничего не видел. Странная опустошенность навалилась, придавила. Только какое-то напряжение мысли все билось в нем. И вдруг выплеснулось воспоминанием: «Войска уходили и оставляли около 10 тысяч раненых. Раненые эти виднелись в дворах и в окнах домов, толпились на улицах». Весной, в тихую минуту вычитал он эту фразу в романе «Война и мир». Вычитал и забыл. Да вот вспомнил. Мозг сам собой искал успокоительные аналогии.
Но успокоения не приходило. Тогда он заставил себя думать о самом тяжком — о людях, оставшихся в Севастополе. Хоть и передал он командование, хоть и покинул людей, подчиняясь приказу, но боль за них — с ним, и он знал: если доберется до Кавказа, сделает все, чтобы помочь обреченным. Там, на Кавказе, он больше сможет, чем если бы оставался здесь. Мысли эти словно бы сняли часть тяжести, придавившей его. Он выпрямился и будто впервые увидел людей, заполонивших тесные отсеки, узкие коридоры подлодки. Где-то гремели взрывы, и ногами, всем телом ощущалось, как вздрагивает подлодка. Даже ему, не моряку, было ясно: неподалеку рыскают немецкие катера, швыряют наугад глубинные бомбы. Петров снова закрыл глаза и уже спокойнее стал думать о том, что предпримет в первую очередь, добравшись до штаба фронта. Дышать было тяжело, под гимнастеркой, щекоча кожу, стекали струйки пота. Петров старался не обращать на них внимания. Всё можно было вытерпеть. Всё! Только бы добраться…
XVII
Григорий Вовкодав, скорчившись, лежал на дне воронки и смотрел, как по крутой осыпи стекает пыль, похожая на струйку воды. Скашивая глаза, он видел над краем воронки чью-то ногу в стоптанном сапоге, а за ней белесое, совсем выцветшее от жары небо. Мучительно хотелось пить, — в животе, казалось, перекатывались раскаленные угли, — но он знал, что воды нигде не найти, и не шевелился, чтобы не будить понапрасну боль. Он знал, что умирает: рана в живот и в нормальных-то условиях очень опасна, а сейчас безусловно смертельна.
Мысли все время возвращались к кухне, оставленной в кустах у мыса Фиолент. Там, на дне котла, оставалось немного воды. И еще все время думалось об уютном дворике на окраине Балаклавы, где он со своей кухней простоял несколько месяцев и где, казалось, было так надежно и защищено. Уходил он оттуда спешно, даже не оглядевшись, с тяжелым сердцем уходил, будто чувствовал, что уж не вернется.
Весь июнь немцы пытались выбить пограничников с их позиций. Был приказ генерала Новикова: отходить лишь в том случае, если враг ворвется на Сапун-гору и для полка Рубцова создастся реальная угроза окружения. Никто не верил, что это может случиться, и потому готовились стоять до последнего. Но случилось. И оказались пограничники в голой степи, где не за что зацепиться. И покатились до самого Фиолента.
Чтобы отвлечься от боли, от навязчивой мысли о воде, Григорий принялся вспоминать Фиолент, чувство восхищения, какое охватило его, когда увидел этот необыкновенный мыс. Приехать бы сюда до войны, в спокойное мирное время! Но и теперь, когда не до любований, стоял он над обрывом, обалдевший от внезапно открывшейся красоты. То была мертвая выжженная пустыня, пятнистая от воронок и выбросов белой известковой пыли, и вдруг — как волшебная декорация. Из моря поднималась светлая крутая скала, опоясанная понизу зеленоватыми, голубоватыми, коричневыми глыбами. Сапфирово-синие пологие волны лизали эти глыбы, откатывались и снова осторожно входили в лазурную бухточку, исчезали на каменистой отмели. Склоны, круто опадающие к воде, пестрели зарослями можжевельника, дубняка, держи-дерева.
И кто-то, так же, как он, оторопело смотревший на это чудо, рассказывал, что будто три тысячи лет тому, как возник здесь храм богини Дианы Таврической, что тыщу лет назад был основан тут Георгиевский монастырь, а совсем недавно, прошло каких-то сто двадцать лет, стоял на этом самом месте великий Пушкин: «Прощай свободная стихия…» Не здесь ли сказано?!.
Вспомнился Григорию рассказ о жестоком обычае древних тавров приносить в жертву своей богине всех чужеземцев, вольно или невольно оказавшихся у священного мыса. И подумалось ему, что неизбежна связь между тем, что было, и тем, что грядет. И новые чужеземцы, осквернившие эту землю, заплатят такой кровью, что белые известняки древнего мыса почернеют, и люди, века спустя, будут рассказывать о страшной каре, постигшей врагов…
Беспомощный и безоружный, Григорий, как никогда, верил сейчас в неизбежность возмездия, в конечное торжество справедливости, не мог не верить.
Воспоминания о Фиоленте породили новую тоску. Захотелось как-нибудь добраться туда, лечь на краю обрыва в зарослях можжевельника и умереть, глядя на скалы, на море. Все равно, где умирать, только животному…
Стараясь не разбудить задремавшую боль, он разогнулся и пополз к краю воронки. Уже наверху чуть не сорвался обратно, да ухватился за ногу в сапоге, уже не гибкую, окостеневшую, и выбрался. Рядом с убитым пограничником валялась винтовка без штыка. Еще не вставая, Григорий подтянул к себе винтовку, открыл затвор. В магазине было два патрона, да один в патроннике, — немало для безоружного. Стараясь удержать винтовку, — наклониться за ней он уже не смог бы, — Григорий разогнулся, оглядел поле, усеянное трупами.
Тут их и положили всех, уцелевших пограничников подполковника Рубцова, решивших прорваться нахрапом. Ничего другого не оставалось, — боеприпасов почти не было. Фронт откатился далеко, к Херсонесскому полуострову, к бухте Казачьей. Да и был ли там фронт в обычном его понимании? Может, попросту расстреливали немцы остатки войск, а не сопротивлялись, как могли, остатками боеприпасов? И решено было прорываться на восток, знакомыми дорогами к Балаклаве и дальше в горы, к партизанам. Дождались ночи и пошли стеной, взявшись за руки, чтобы ни ослабевши, ни раненых не оставлять. Рассчитывали, что не окажется в тылу у немцев крепких заслонов. Просчитались. Ну да, если уж тупик, — так куда ни ступи…
Над степью стоял тяжкий дух. Григорий старался не обращать на него внимания, но когда пошел, осторожно ступая по раскаленным камням, больше всего боясь оступиться и упасть, запах этот словно бы еще усилился, сгустился, залепил рот, не давая дышать Тогда он пошел быстрее. Каждый шаг резкой болью отдавался в животе, но он все шел, торопясь дойти до обрыва, где будет если не ветер, так дыхание моря.
Он был так поглощен собой, что не расслышал приближающегося самолета. Одномоторный «юнкерс» с растопыренными неубирающимися колесами — «лаптежник» — пронесся низко, оставив на земле строчку пыльных всплесков. Скорее подчиняясь привычке, чем собираясь стрелять, Григорий остановился, поднял винтовку. На этот раз самолет прошел так низко, что его обдало вонючим ветром. Пересиливая боль, он выпустил вслед все три патрона, да поди-ка попади. Бывало ротами стреляли по самолетам, а не попадали. И он стрелял, ни на что не рассчитывая. Как же не стрелять, когда патрон в патроннике? Да видно разозлил