немца стрельбой, — самолет опять пошел на разворот. А Григорий пошел своей дорогой, даже не торопясь пошел по равнине, полого поднимавшейся к морю, решив, что если прошьет его немец пулеметной очередью, так все равно уж.
Вспомнилось ему, как гонялись за зайцем на Фиоленте. Обложили его бойцы, загнали в сухой куст, поймали, притащили на кухню. Григорий подержал его в руках, послушал, как задыхается загнанное сердишко. И отпустил…
Совсем близким вихрем его пошатнуло, чуть не опрокинуло. Тогда до него дошло: летчик не отстанет, будет преследовать, пока не добьет. Да не как-нибудь, а со смаком — колесами. Слышал Григорий: немецкие летчики настолько обнаглели, что гоняются за одиночками. Слышал да не верил. И вот убедился.
«А, пускай!» — сказал он себе. Но тут же не выдержал, обернулся. Растопырив лапы, хищная птица настигала его. «У, гадина!» — закричал он. Перекинул винтовку стволом к себе, размахнулся и швырнул ее, как дубину, навстречу самолету. И тут же страшный удар обрушился на него. Он почувствовал, что летит, кувыркаясь в горячем, плотном, как резина, воздухе. Ударился всем телом об окаменевшую землю, и тьма окутала его, беспросветная тьма, в которой был только гул.
…Был самолетный гул и солнце было, и мягкая трава, в которой лежал он во время авиационного праздника, глядел в небо. И голос был, далекий, тонкий, как комариный писк: Гри-и-ша-а!» Он вскакивал, бежал на голос, понимал, что бежит во сне, просыпался, задыхаясь, бежал опять, и снова невидимые путы сна пеленали ему ноги…
Очнувшись, он понял, что лежал без памяти всего мгновение, потому что «юнкерс» был еще недалеко, уходил со снижением в сторону ослепительно сияющего моря. Он ждал, что самолет начнет разворачиваться, чтобы снова мучить его, но тот все снижался, и где-то вдалеке вдруг качнулся, царапнул крылом воду и, перекувырнувшись, исчез в белом всплеске.
Григорий шелохнулся, чтобы разглядеть того, кто избавил его от мучителя, увидел совеем близко белую кромку обрыва: Это был не Фиолент, но все равно берег. Машинально потянулся, чтобы отодвинуться от обрыва, и понял, что ничего не может: тело не слушалось. Он даже не мог бы точно сказать, есть ли у него руки и ноги, если бы не видел их, когда скашивал глаза.
Тут ему пришло в голову, что кроме него сбить самолет было некому. Значит, он все-таки достал его брошенной винтовкой? И снова, как только что во сне, прошла через сердце мгновенная радость. Не всякому удается в свой смертный час обменять остатки своей жизни на жизнь врага. А тут самолет! Это уже не просто «баш на баш».
Солнце висело над головой, высокое белое солнце в блеклом небе, затуманенном дальними пожарами. Солнце давило сухим зноем, а ему, одинокому, израненному, изломанному человеку, становилось все холоднее. Не мигая, смотрел он в небо и не замечал, что на глазах его одна за другой набухали слезы и стекали, промывая на щеках белые дорожки…
Снова было поле, трава по пояс. Он взмахивал взблескивающей косой, и трава ровным валком ложилась под ноги. Шаг по стерне, снова взмах и шелест, шелест, шелест… Солнце жжет, и внутри — сплошное жжение. Остановиться бы, попить…
— Пи-ить! — простонал Григорий.
Капля упала на губы, и вдруг целый ливень залил лицо.
— Пи-ить!…
— Нету, браток, воды-то… Целое море, а воды нет.
Он открыл глаза и совсем рядом увидел волны, с ритмичным шелестом набегающие на камни. И человека увидел, черпающего воду пилоткой.
Вспомнилась выжженная степь, самолет, как хищник, растопыривший лапы, обрыв, с которого чуть не скинул его страшный удар. Подумал, что все-таки свалился с обрыва, раз оказался тут, внизу.
— Ты… кто? — опросил он. Думал — громко спросил, но человек даже не обернулся.
Он был невысок и коренаст с крепкой короткой шеей, отчего казалось, что голова его совсем ушла в плечи. Располосованная с левой стороны брючина, рваная, со свисающими клочьями тельняшка говорили о том, что это такой же бедолага. Человек обернулся, увидел, что Григорий смотрит на него, и улыбнулся толстыми распухшими губами.
— Пить эту воду нельзя, а умыть я тебя умою, глядишь, полегчает.
— Пи-ить!… Все равно…
— Это сейчас говоришь, потом пожалеешь…
Григорий мотнул головой. Огонь, пылавший в нем, надо погасить сейчас, а потом… потом все равно умирать.
— Тебе нельзя умирать, — сказал человек, каким-то образом угадав его мысли. — Видел я, как ты самолет рубанул. Такие жить должны. Ночью придут катера…
Снова Григорий помотал головой, и человек ничего больше не сказал, только руки его нервно дернулись, сжали пилотку, расплескав воду.
Он еще зачерпнул пилоткой, вылил немного в полуоткрытый рот раненого, а затем стал брызгать ему на лицо, на грудь, на голову.
— Ты… кто?
Старшина я, разведчик. Кольцов фамилия. А ты?
— Я просто повар… Гришкой зовут…
— Фамилия-то как? Какой части?
— Это ты меня? — не ответив, спросил раненый, скосив глаза к обрыву.
— Нельзя же тебя было оставлять; Немцы там.
И словно в подтверждение его слов где-то загремел усиленный мегафоном голос:
— Русский матрос, выходи, сдавайся…
В той стороне грохнул выстрел, и через несколько секунд загремели взрывы: немцы сверху бросали гранаты.
— Ты полежи пока, а я туда, — сказал старшина. — Прихвачу хоть одного. Автомат будет и, может, фляга с водой. Лежи, жди.
Он начал карабкаться по склону? Море еще светилось, но обрыв весь был в тени, и скоро старшина совсем потерялся в хаосе пятен. Тихо было. Выстрелы, изредка стучавшие в отдалении, казались не выстрелами вовсе, а мирным цоканьем падающих камней…
Кольцов спустился с обрыва, когда над помрачневшим морем уже светилась одинокая звезда. Ни оружия, ни воды не добыл: немцев близко не было, а уходить далеко от обрыва он не решился. Подошел к раненому, и по тому, как тот вытянулся на камнях, понял: кончился. Кольцов сел рядом и застыл в неподвижности. Слезы катились по щекам, но он не вытирал их.
Пусто было в душе его, пусто и одиноко. Казалось: никого не осталось на всем севастопольском берегу, только он, безоружный, не имеющий никаких надежд выбраться отсюда.
Несколько дней назад, когда он был не один, еще жила вера в эвакуацию, в корабли. Ночами тогда возникали в морской дали силуэты катеров, и все, кто укрывался под обрывами, бросались вплавь. И Кольцов махал саженками, торопился. Но катера растворялись во тьме, и он из последних сил добирался до берега. Кого-то катера успевали подобрать, кто-то тонул, обессилев. Кольцова обошла судьба и в том, и в другом.
Когда растаяла последняя надежда на эвакуацию, решили они — человек двадцать, еще державшихся на ногах, — пробиться в горы. Рассчитали, как думалось, точно: ночью выбраться наверх и идти сколько пройдется, а утром опять спуститься к морю, переждать день, да только перехватили их немцы на другую же ночь, и полегла братва под перекрестным огнем, — даже до рукопашной дело не дошло. А Кольцова опять сберегла судьба, — отделался легкой раной, отлежался в воронке. Для того, видно, сберегла, чтобы показать ему напоследок немыслимую картину — поединок человека с самолетом…
— А что теперь? — спросил Кольцов сам себя.
Море лежало перед ним тихое, как в блюдечке, беззвучно шевелило водоросли на подводных камнях.
Неподалеку прошла пара дельфинов. Почти не будоража свинцовую гладь, дельфины перекатывали черные спины над водой, исчезали и так же, без плеска, появлялись в другом месте.