— Я же тебе рассказываю, как отсюда выбрался.
— Извини, брат, задумался, — Он потер грудь и спустил с плеч пиджак, — Пойдем посидим. Угрело.
Они нашли скамью в тени какого-то заморского широколистого дерева, сели, и Кубанский, будто и не прерывался, продолжал рассказывать, как лежал вместе с другими ранеными на берегу, как очнулся от того, что кто-то шарился у него на груди. Пожилой боец отвинчивал орден Красной Звезды с гимнастерки. Отвинтил и бросил в море. «Немцы увидят, пристрелят», — сказал боец.
Так Кубанский узнал, что попал в плен.
— И ведь пристреливали. Старший политрук с нами был, тоже раненый. Помню — грузинская фамилия, то ли Лезгинкин, то ли Лезгинов. Отказался снимать знаки различия, все пример нам, пленным, показывал. Измордовали и застрелили. Братва — на дыбы, на автоматы поперли, татары нас тогда тали, начали над головами стрелять. Татар бы передушили, да видим бегут немцы. Потом оказалось румыны. У этих свои заботы, начали отбирать, что у кого было. Один, вежливый такой, подошел ко мне, усадил на камень и помог снять сапоги. Хорошие еще были сапога, хромовые. Я их долго потом вспоминал, поскольку босиком-то по камням ой как нехорошо было. Не дошел бы, если бы не тот боец, что орден у меня отвинтил, всю дорогу помогал. А дорога была далекая…
Он помолчал, ожидая вопросов, но Кольцов ни о чем не спрашивал, вспоминал свое.
— А той суматохой кое-кто сумел воспользоваться. Старшина, помню, был, вещевым складом у нас заведовал, Потушаев фамилия. Ловкач, везде успевал, и тут не растерялся. Видел я, как он кинулся к какой-то бабенке, та загородила его, а когда отошла, старшины уж не было, спрятался. После войны узнал я, что старшина этот потом в подполье ловко орудовал. Да не уберегся, расстреляли… Ну а я так босиком до Германии и дотопал, аж в сорок пятом только освободили…
— Какой он, тот старшина?
— Потушаев? Заметный. Такой щеголь с усиками.
— Так я ж его знал!…
Отчетливо, точно вчера было, вспомнился солнечный день, осенняя желтизна листвы возле памятника Тотлебену. Тогда Кольцов еще служил на своем «Червончике» — крейсере «Червона Украина», и война еще не избавила его от «флотского индюшества». Как же, какой-то пехотный франт будет указывать ему, старшине 1-й статьи?! Чуть не подрались тогда. А из-за чего спор вышел, не вспоминалось.
— Ну, вот, а говоришь — никого знакомых, образовался Кубанский.
— Живых никого.
Он еще хотел поспрашивать про этого старшину, но тут подкатился к ним какой-то невзрачный исхудавший человек с изуродованными руками, на которых были не пальцы, а что-то похожее на толстые вареные сардельки. Человек этот встал напротив и вдруг вытащил бутылку из сумки, висевшей на плече.
— Хочу помянуть… вместе с вами…
— Присаживайся, — холодно сказал Кольцов. Он бы сказал другое, поскольку сам давно завязал, — врачи запретили, — да на разноцветной колодке, приколотой к его куртке, зеленела полоска своего, севастопольца.
— А я гляжу… Дай, думаю, подойду, — обрадовано заговорил человек, усаживаясь на скамью. И представился, не подавая руки: — Манухин, пулеметчик. Камышловский овраг, а?…
В застывшем, внезапно насторожившемся взгляде Манухина Кольцов увидел свою собственную тоску по живым сослуживцам. Тоже, видать, измаялся, ищущи. Со стороны поглядеть, — как звезд в небе, ветеранов, а ближе поинтересоваться — расстояния между каждым недосягаемые. И кажется порой, что один ты живой от всего взвода, от всей роты. И никого близких на расстоянии световых лет.
— Ваню Зародова, моего дружка, не встречали? — спросил он с той же надеждой в голосе. Помолчал и сам же ответил: — Не встречали. А какой человек был, не чета нынешним сопливцам. — Он небрежно мотнул головой на скамью напротив, на которой дурачились четверо парней того возраста, в каком были они в сорок втором.
— Чего так-то? — сказал Кубанский. — Может, и они, если доведется.
— Они? Да ни в жизнь. Им бы только в носу ковырять, а этим, — он высунул перед собой толстый палец, — не больно-то. — И засмеялся, как заплакал. — Ну, бог с ними. Давайте помянем, вы своих, а я своих.
В сумке у него оказались бумажные стаканчики, в которые он плеснул из бутылки, ловко, как фокусник, перехватывая ее своими культяпками.
Кольцов поднял голову, чтобы пригубить из стакана, и увидел перед собой пожилую женщину с красной повязкой на голом локте.
— Не полагается, граждане…
— Чего не полагается?! — взвился Манухин, и сразу стало понятно, что спор у него с ней давний.
— В общественном месте…
— Что в общественном месте?!
— Какой пример подаете молодым. — Она качнула головой назад.
— Вы нас извините, — сказал Кубанский, но такой случай…
— Да разве ж я не вижу? — сразу изменила тон женщина. — Вижу, все трое «За оборону…»
— Вы прикройте нас от этих, что напротив. Мы помянем и сразу уйдем.
— Ну, давайте скорей…
Кольцов глотнул обжигающую жидкость и лишь затем вспомнил предупреждения врачей. Торопливо сунул опустевший стаканчик Манухину в сумку, бодро встал и отвернулся, будто врачи стояли рядом и им нужно было отвести глаза. И новые его друзья тоже встали, и все трое пошли по аллее к ослепительно сверкающему на солнце пространству площади.
Посреди площади, на том самом месте, где в войну стоял памятник Ленину, теперь высился памятник Нахимову. Справа, за цветистыми газонами, тянулась мемориальная стена из красного гранита. А слева за приземистыми белыми колоннами Графской пристани синела бухта.
И тогда, осенью сорок первого, так же синела бухта, когда крейсер «Червона Украина», вернувшись от Тендры, встал тут, у Графской пристани, на якоря и швартовые бочки. Встал, как потом выяснилось, на свою последнюю стоянку. Кольцова тогда уже не было на корабле, ушел в морскую пехоту. Но душа его была тут.
Кубанский и Манухин, не спрашивая ни о чем, прошли следом к Графской пристани, спустились по гранитным ступеням. Внизу в стенку была врезана мемориальная доска с силуэтом трехтрубного корабля и надписью: «Здесь, ведя бой с противником, 12 ноября 1941 года погиб крейсер «Червона Украина». Личный состав со своими орудиями перешел на сухопутный фронт и геройски защищал Севастополь до последнего дня обороны…»
— До последнего дня обороны, — задумчиво повторил Кольцов и повернулся к Манухину. — У тебя там осталось?
Тот достал бутылку и свои помятые бумажные стаканчики. Фронтовые сто грамм не получились, но, выпивая плескавшееся на донышке, вспоминали они именно те ежедневные «наркомовские» сто грамм, которые после фронтовых передряг и выпивкой-то не считались, а воспринимались, как успокоительные капли.
— Спите спокойно, братцы, — сказал Кольцов. — Пускай земля будет пухом…
Манухин замотал головой.
— Пускай они там ворочаются на своих камнях, пускай напоминают… А то забыли некоторые…
Он почти кричал, взмахивая своей клешней на соседнюю пристань, откуда отправлялись рейсовые теплоходики на ту, Северную, сторону и где гудела яркая толпа пассажиров. Неподалеку, на деревянных мостках, топтались экскурсанты-пионеры, одинаковые, как цыплятки, в своих белых рубашечках и красных галстуках, и откуда неприязненно посматривала в сторону разгулявшихся ветеранов сухощавая пионервожатая. Кольцову показалось, что она порывается подойти и сделать им замечание, чтобы не своевольничали в общественных местах, не подавали дурной пример ее подопечным. Он знал, что наговорит чего-нибудь дерзкого этой запрограммированной курице, если она подойдет сейчас. — Закипало