в нем что-то давно позабытое, сжимало сердце, и он боялся сам себя в эту минуту. Подумалось, что если уехать туда, где не будет празднично одетых людей и монументально-отчужденных памятников, то там, среди камней и пересохших трав, среди ям, похожих на оплывшие воронки и старые окопы, легче будет вспомнить друзей-товарищей.
— А поехали-ка… знаете куда? — сказал он. И новые друзья его, вот ведь фронтовое единство душ, поняли с полуслова.
Опять они влезли в. раскаленное такси и поехали за город. Уж и Карантинную балку пересекли, и придорожный щит мелькнул, сообщавший, что тут недалеко руины древнего Херсонеса, и Стрелецкая бухта и бухта Омега остались позади, а город все не кончался. И впереди, у Камышовой бухты, куда убегали сдвоенные троллейбусные провода, весь горизонт загромождали скопления блескучих белых домов. Казалось просто невероятным, что тот город и этот, былое и настоящее, — все уложилось в одну человеческую жизнь, видится одними и теми же глазами.
Вспомнились Кольцову нагромождения облаков над Крымским берегом в тот вечер, когда он определил свою судьбу, — лучше море, чем плен. И почудилось вдруг, будто тогда, в самый страшный час, видением из будущего был ему этот белый город. И не потому ли он, желавший поскорее утонуть, все плыл и плыл, держа на вечернюю звезду.
Что с ним тогда было? Уставал махать руками, ложился на спину, отдыхал, глядя в звездную тьму, даже задремывал. Привиделось в какой-то миг: подошла шлюпка и на него начали плескать из фляжки, чтобы напоить. Захлебнулся, закашлялся и очнулся. Никакой шлюпки. Рассвет вставал над взбаламученным морем. А он понял, что тонет, вода попала в дыхательное горло и кашель прямо выворачивал, отнимал последние силы. «Ну и пускай, — обреченно подумал он, — все равно конец…» Но что-то помимо его воли заставляло барахтаться. И когда совсем понял, что не выбарахтается, потонет, вдруг кто-то подтолкнул его снизу. Глотнул воздуха, прокашлялся и разглядел черные спины дельфинов. Он не испугался. Перебоялся, все равно было…
Это внук потом замирал от страха и любопытства, и все требовал живописных подробностей, которых он не помнил. Или их не было, подробностей? Плыл и плыл на дельфиньих спинах, пока не сообразил, что толкают они его обратно, к берегу. Тогда он принялся бить их руками и ногами, чтобы забыли о своей дурацкой благотворительности и плыли себе. Но дельфины его не понимали, считая, что он просто барахтается, как барахтаются все тонущие.
Выручил немецкий самолет. Прошелся раз и другой, обстрелял из пулемета. Никого не задел, но дельфинов отогнал.
А потом случилось с ним второе чудо: увидел на воде доску. По берегу сколько ходил, искал, ничего плавучего не мог найти: все позабирали бойцы, уплывшие ранее. А тут целая доска, почти спасение.
Шестилетний внук — достойное дитя рационального времени — с недетской самоуверенностью заявил ему: «Какой ты, дедушка, непонятливый. Даже Атина Асейна знает, что чудес на свете не бывает».
Алевтина Алексеевна — воспитательница в детском саду — была слишком молода для своей многомудрой должности и не разрешала называть себя тетей Алей. Но дети все равно ее так называли или коверкали трудное имя, как хотели и могли. Она была для них высшим авторитетом и окончательным судьей, и ее короткохвостую философию внук не позволял оспаривать даже любимому деду.
Бог с ней, с Атиной Асейной. Но как назвать то, что случилось с ним в море? В том трагической памяти июле сорок второго. Не будь того чуда, тех, часто случавшихся на войне неожиданностей, не было бы на свете ни внука, ни, может, самой Алевтины Алексеевны.
Сколько он плыл на той доске, не знает. Сны видел всякие, зримые, как реальность. И поили его, и кормили в тех снах, и на шлюпки брали, один раз даже на корабль подняли. Просыпался, видел вокруг все те же волны, то синие, то черные, ночные. Солнце жгло, незамутненное пожарами, звезды стрекотали над головой…
Когда очнулся в сумраке подводной лодки, решил: очередной сон. А спасло его именно чудо. Ночью всплыла подлодка продуть отсеки да подзарядить аккумуляторы, и моряки заметили его в волнах.
«Вот так-то, уважаемая Атина Асейна, — подумал он. — Случаются чудеса. Когда дела людские выше обыденных человеческих дел…»
В бухте Камышовой стояли рыболовные суда, много судов, высились десятки мачт над припортовыми постройками. Морячки-рыбачки в ярких заграничных курточках выныривали из проходной порта, целовались с ожидавшими их девчонками. Детишки носились во дворах, как оглашенные… Промелькнуло все это и осталось позади. А впереди открылись, наконец, пустынные пространства, утыканные будками и домиками садовых участков. И там, впереди, уже угадывался край, за которым были обрыв и море — последний рубеж последних защитников Севастополя.
Слева от дороги проплыл квадратный палец памятника Победы. За ним машина свернула на малоезженую грунтовку, и ощутился пресный запах пыли, встревоживший воспоминаниями.
— Вот она, тридцать пятая, — сказал шофер, остановившись на краю рва.
— Что?
— Тридцать пятая батарея. Все ваши сюда ездят.
Молча выбрались они на солнцепек, отпустили машину, и только тогда сообразили, что следовало бы подержать такси, поскольку обратно до наезженных дорог топать не близко. Но тут же и забыли о своем упущении: перед ними была знаменитая «тридцатьпятка» — место, с которым связан апофеоз севастопольской трагедии. Никто из троих здесь не бывал, и они с напряженным интересом осматривали склоны в сухих метелках колючей травы, извилистые тропки. Кольцов наклонился, поскреб пылящую крошку под ногами и выгреб осколок. Ржавый, но все еще колючий, он весомо лежал на ладони, заставляя сжиматься и без того замеревшее в тревоге сердце. Сколько же их терзало эту землю, если, спустя десятилетия, после всех сборов металлолома пионерами, осколки тут на каждом шагу?!
— Определенно, я тебя где-то видел, — сказал Кубанский, вглядываясь в осунувшееся вдруг лицо приятеля.
— Все может быть, — ответил он и пошел вниз, в раскаленную глубину рва. Внизу постоял и пошел вверх, к черным от времени бетонным монолитам. Остановился посередине склона, достал таблетку, сунул в рот.
«Тридцатьпятка» и теперь выглядела внушительно. Из черных подземелий тянуло холодом, глубокий колодец, оставшийся от главной башни, напоминал цирковую арену древности. Изнутри это огромное бетонное кольцо было подбито толстым броневым листом, сплошь усыпанным крупными оспинами — следами осколков, и мелкими от ржавчины. С трудом представлялось, что все это когда-то покрывал стальной колпак с двумя мощными стволами двенадцатидюймовок, что эта вот самая пустота колодца была полна жизни.
— Сколько тут полегло?… — сказал Кольцов.
— Слезу теперь осушит наш мирный ветер. Я стою, молчу…
Стихи, которые начал вдруг декламировать Манухин, никак не вязались с настроением Кольцова. Слишком они были торжественны и потому отстраненны.
— Ты… стихи сочиняешь?!
— Не я. Это Дмитришина стихи. Тоже разведчиком был, как и ты. Не встречались?
— Не встречались.
Он спустился с холма бывшей башни и пошел к морю, по самое небо распахнувшему ослепительную синь. Такая же синь была в тот, последний, день, но мысли, что творится великое и бессмертное, тогда не приходили в голову. Что бы подумали о человеке, заговори кто-нибудь высоким слогом?!
Берег открылся сразу. Обрыв и глубоко внизу белые известняковые плиты. Захлестнуло дыхание, таким знакомым показалось это место. Тогда эти плиты были сплошь устланы убитыми и ранеными,