Он решительно сгреб со стола бумаги, принялся засовывать их в планшет.
— Правильно! — сказал конвоир-красноармеец, с радостью подскакивая к пленному. — Пулеметами их надо убеждать, а не словами.
И Красновский догадался, что именно эти слова нетерпеливый красноармеец произнес в тот раз, когда он не расслышал его злой реплики.
Пленный встал бледный, но все такой же бесстрастный.
— Вы пожалеете, если меня убьете, — сказал он.
— Я?! — Красновский вдруг нервно и зло расхохотался. И едва сдержался, чтобы не сказать, что, будь возможность, он бы не только его, но и всех до единого… Помедлил и глухим не своим голосом произнес дежурную фразу: — В Красной Армии пленных, даже таких, не расстреливают.
Снова помолчал, приходя в себя. Сколько ведь было разговоров на эту тему. Да и сами они, спецпропагандисты, не раз убеждались: немцы, а в особенности румыны, начинали задумываться о престижности войны, которую они ведут, обычно после того, как терпели поражение. Победный марш оглупляет, а поражение делает мудрым. Это все они знали, но такова уж была для них война. Пушка бьет сильнее пистолета, но на этом основании не отказываемся же мы от личного оружия. Потому что на фронте все важно, все нужно.
— Ничего не попишешь, — обращаясь к красноармейцу, повторил он ту же фразу. И рукой показал пленному на табурет: — Что вы вскочили? Садитесь. Нам еще обо многом надо поговорить…
XVI
— …Самые будничные факты из жизни Севастополя, доходя до фронта, приобретает огромную агитационную силу. В городе работают предприятия, открыты кинотеатры, школы. Люди верят в надежность обороны, в стойкость защитников Севастополя, и многие не хотят уезжать из родного города. Моряки говорят, что обратными рейсами они могли бы эвакуировать больше людей…
Так говорил старшему политруку Лезгинову начальник политотдела армии Бочаров. Они ехали на политотдельской «эмке» по совершенно свободной от обломков, чисто выметенной улице и оба, словно впервые, видели, как он преобразился, Севастополь, за последние две недели. Вражеские самолеты и в эти две недели нередко появлялись над городом, и взрывы бомб нередко рушили дома, но не было массированных бомбардировок, как в ноябре. И налаживался обычный городской быт, и никого уже не пугала близость фронта.
Машина обогнала медленно ехавший посередине дороги голубой трамвайчик. Бочаров тронул шофера за плечо, вышел и поднял руку. Трамвай остановился, из двери высунулась совсем молоденькая девчонка.
— Что вы хотите, товарищ военный?
— Хотим на трамвае проехаться. Можно?
Кондукторша обрадовалась так, словно всю жизнь только о том и мечтала, чтобы вот сейчас прокатить товарищей военных.
— Конечно! Садитесь, пожалуйста.
Бочаров махнул шоферу, чтобы не отставал, прыгнул на подножку. И Лезгинов тоже ловко вскочил в трамвай на ходу и расцвел от удовольствия: видно, наловчился делать это в свое, не такое уж давнее для него время молодости.
В вагоне было всего несколько человек: две женщины с лопатами на длинных кривых ручках, красноармеец, сразу поднявшийся с места при виде большого начальника, старик лет семидесяти и мальчишка рядом с ним годов пятнадцати, не больше. Да еще какой-то мужчина неопределенного возраста, в запыленной одежде, крепко спал, откинув голову к стенке. Бочаров оглядывал пассажиров и улыбался. И пассажиры улыбались, понимая важность момента: неказист трамвайчик и коротка поездка, а на всю жизнь запомнится.
«Взять вот этих случайных людей. Что в них героического? — думал Бочаров. — А ведь и про них потомки скажут — герои. Просто быть в Севастополе в эти дни уже много значит. Кто очень хотел эвакуироваться, тот уехал. Остались те, кто не хотел уезжать или просто отмалчивался, не хлопотал об эвакуации…»
Вспомнился Бочарову разговор с первым секретарем Севастопольского горкома партии Борисовым и членом Военного совета армии Кузнецовым, вместе с которыми он недавно выезжал в четвертый сектор, к морякам 8-й бригады. Только перед тем радио сообщило о победе под Москвой, и настроение у всех было такое, что казалось, все трудное позади, что теперь немцы ни за что не решаться наступать. И радостно было от таких мыслей, и тревожно. И, как выяснилось, не только ему, начальнику политотдела. Кузнецов так прямо и выразился: «Боюсь, как бы радость не притупила бдительность. Очень мы способны к шапкозакидательству, чуть успех — и нам уже все нипочем…» Говорили об этом и с командиром 8-й бригады полковником Вильшанским, и с военкомом — бригадным комиссаром Ефименко. А в окопах вроде как отшучивались, дескать, смотрите не зазнавайтесь, немец еще силен и коварен. Резче говорить — язык не поворачивался. Слишком много было поражений, очень уж истосковались люди по примерам, усиливающим веру в победу. Можно ли омрачать эту веру, пусть благожелательным, но все же скепсисом?
Вот тогда-то, во время поездки, и зашел разговор о крепком тыле — гарантии крепкого фронта. Ефименко как раз пообедать пригласил. Тишина была на фронте — ни выстрела. Может, еще и поэтому обед показался вкуснющим. Ели, похваливали кока, а заодно и хозяина землянки — старого партийца- армейца. (Ефименко на политработе в Красной армии с гражданской войны.) Говорили об отважных «флотопехотных бойцах», как называл Суворов моряков, воюющих на суше, о славных приморцах, о равных им по стойкости севастопольцах. И тогда Борисов вспомнил слова командарма Петрова о том, что Севастополь стал настоящим советским тылом. Сказал это Борисов вроде как с обидой, дескать, в газетах пишут — «город-воин», чем люди и гордятся, считая себя фронтовиками, а командарм вроде как предложил севастопольцам именоваться тыловиками.
Ответил ему Кузнецов, тонко, деликатно ответил:
— Ездишь по городу и не замечаешь совершенно неестественного положения Севастополя, — вроде бы совсем не к слову заговорил он. — Не было такого в истории войн, чтобы вот так, прижатый на плацдарме, в сотнях километров от тылов и возле самой линии фронта, почти нормально функционировал целый город. По всем законам жизнь в городе должна быть парализована. А Севастополь живет. Предприятия работают, трамвай ходит, дворники улицы метут. После каждой бомбежки метут. Какой-то неестественный симбиоз фронта и тыла…
— Почему неестественный? — спросил Борисов.
— Я вот все думаю: могла ли бы армия так долго держаться, не будь за спиной живого города, частицы живой родины? Малая земля, но своя…
— Малая земля! — задумчиво повторил Борисов.
— Родная земля. По логике фашистов осажденный город, систематически подвергаемый жестоким бомбежкам и артобстрелам, не может жить нормальной жизнью. Это противоречит всему опыту всех войн. Жители могут зарыться в землю и влачить существование без смысла и цели. Но жить целеустремленно, активно работать и помогать фронту… Это должно быть выше разумения германского командования… Вы понимаете меня?…
— Фронт на таком малом плацдарме — дело естественное, а тыл — исключительное? Вы это хотели сказать?
Кузнецов кивнул, встал из-за стола. Был он высок — сгибался под накатом землянки, — строен, но почему-то сразу видно — без военной косточки. Да и где ему было набраться выправки? До войны — секретарь Измайловского обкома парши, а на фронте — все больше согнувшись, в землянках, в окопах.
— Вот о чем надо побольше говорить бойцам — о севастопольском тыле, — сказал он, обернувшись к Бочарову.
— А на предприятиях самые популярные — фронтовые темы, — сказал Борисов. — Недавно разговор