И вот спустя семнадцать лет я прочитал пьесу глазами. На меня в этот раз не давило ни исполнение, ни музыка, ни режиссура, ни декорации. Да и время стало другое. И сам я, надо думать, тоже изменился, стал вдвое старше. Так что был, как говорится, один на один с литературным текстом.
Пьеса меня отнюдь не разочаровала. Она была написана превосходными стихами, живыми, разговорными, афористичными, смешными, патетическими. Тут я понял, что вещь создана в первую очередь крупным поэтом. От пьесы возникало ощущение легкости и серьезности, веселья и значительности. И драматургически она была слеплена очень умело и ловко.
Герои пьесы, смелые, лихие люди, которые весело дерутся, горячо влюбляются, бескорыстно дружат, готовы прийти на помощь другу, они ценят шутку, застолье и вообще любят жизнь – эти герои были мне необычайно близки и симпатичны. Мне захотелось снять фильм о таких персонажах, создать картину романтическую, героическую, музыкальную и веселую одновременно.
И повод подворачивался удобный: через полтора года, осенью 1962 года, исполнялось 150 лет Бородинской битвы. Я не сомневался, что с запуском фильма сложностей не окажется (тут я ошибался, но об этом позже); понимал, что круглая годовщина поможет мне легко войти в производство.
Такова предыстория – несколько затянувшаяся, но тем не менее необходимая.
Итак, я принял решение: буду ставить «Давным-давно». Я пришел с этой идеей к главному редактору нашего объединения (в «Мосфильм» тогда входило шесть объединений), к своему другу Юрию Александровичу Шевкуненко. Это был добрый, совестливый, мягкий человек, к сожалению, рано умерший от рака. Его пьеса «Сережка с Малой Бронной» была широко известна в начале шестидесятых годов. Шевкуненко был участником постановки пьесы «Давным-давно» в Театре Красной Армии в 1942 году. Будучи молодым артистом, он играл в постановке роль благородного испанца Винценто Сальгари. Так что вещь для него была близкой, родной, он был влюблен в пьесу, и поэтому его позиция была однозначной – ставить!
И тут я впервые услышал от него информацию, которой сначала не придал большого значения.
– Договор с Гладковым будем заключать не на самую большую сумму, которая положена, – сказал вдруг Юрий Александрович.
Я удивился, так как он не был прижимистым начальником и никогда не обижал авторов.
– Почему?
– У нас в театре, тогда в эвакуации, в Свердловске, в 1942 году, во время репетиций у всех сложилось мнение, что пьесу написал не Гладков.
– Как? – воскликнул я. – А кто же?
– Понимаешь, когда надо было что-то переделать в тексте или написать несколько новых строк, он не мог. Врал что-то. Скрывался куда-то. Так Алексей Дмитриевич и не сумел из него ничего выжать, ни одной строчки, ни одной строфы. У нас никто не сомневался, что «Давным-давно» не его пьеса. Я уверен, он не напишет сценария, и нам придется брать доработчика, который и сделает инсценировку. А доработчику надо будет заплатить.
– Откуда же могла появиться пьеса? Нет, невозможно! Тогда подлинный автор, если только это правда, объявился бы, предъявил претензии.
– Верно. Никто не предъявлял авторства на «Давным-давно».
– Сам видишь! – сказал я. – Это какие-то сплетни.
– Как сказать, – усмехнулся Шевкуненко. – В 1940 году Гладков сидел в тюрьме.
– За что? По политическому делу?
– По уголовному. Он ведь сумасшедший книжник, страстный библиофил. В научном читальном зале Библиотеки имени Ленина заметили, что стали пропадать ценные, редкие книги. Тогда в зал подсадили сыщика, и он застукал Александра Константиновича, когда тот засовывал за пазуху какую-то библиографическую редкость. Гладков получил год тюрьмы. Осенью сорокового года он, отбыв срок, вышел из заключения, а вскоре после этого и появилась пьеса «Давным-давно».
– Ты думаешь, он ее вынес из тюрьмы? – спросил я.
– Ничего другого, вроде, не остается. Обрати внимание – ни до этой пьесы, ни после нее, он не написал ни одного стихотворения, ни одной рифмованной строфы. А человек, который так сочиняет стихи, как автор «Давным-давно», – первоклассный поэт. Без большого поэтического опыта такой вещи не написать.
– И ты полагаешь, что автор пьесы не вышел из тюрьмы?!
– Тогда многие не выходили из тюрем, не возвращались из лагерей. История темная…
Передаю наш разговор, конечно, не дословно, но смысл его запомнил очень хорошо. И тем не менее я не очень-то поверил в эту зловещую монтекристовскую историю и отправился знакомиться с Александром Константиновичем Гладковым. Он жил во дворике, который размещался между Гоголевским бульваром и тылом Пушкинского музея изобразительных искусств. Где-то в углу двора притулился старый двухэтажный домик. В квартиру Гладкова, на второй этаж, вела со двора деревянная лестница. Александр Константинович произвел на меня замечательное впечатление. Добродушная застенчивая улыбка на немного одутловатом лице, добрые глаза опровергали любые нехорошие домыслы в его адрес. Полноватая фигура, сидевший мешком немодный, дешевый костюм, пузыри от колен на брюках и неизменная трубка в руках, – во всем облике чувствовалась неторопливость, спокойствие, обстоятельность. Помню, что в квартирке было действительно очень много книг и какая-то немудреная мебелишка.
Гладков очень обрадовался моему намерению поставить фильм. Человек он был мало пишущий, очень небогатый (чтобы не сказать бедный), и это предложение ему было выгодно со всех точек зрения. Его пригласили в студию, где с ним и был заключен договор на написание сценария. Случилось это в апреле 1961 года. Руководство объединения оговорило с автором сроки. Чтобы успеть снять зимнюю натуру, я обязан был запуститься в производство не позже сентября. Срок сдачи сценария пришелся на середину июля. У Гладкова имелось три месяца. Учитывая, что сюжет и фабула, образы и характеры, диалоги и песни, в общем, существовали, этого времени было вполне достаточно для писателя, который, в данном случае, работал не от нуля, а делал своеобразную кинокоррекцию готового произведения. Тем более я подробно рассказал ему о своих режиссерских пожеланиях: какие новые сцены, о чем, в каких именно местах пьесы понадобится ввести.
Гладков всё записал себе на листочках, сказал, что ему всё ясно, что максимум через месяц сценарий будет у меня в руках. И мы расстались. Я как-то легкомысленно не спросил Александра Константиновича, где именно он будет трудиться над сценарием. Когда недели через две или три я позвонил Гладкову узнать, как движется работа, телефон не отвечал. Никто не брал трубку ни утром, ни днем, ни вечером, ни ночью. Я поехал в знакомый дворик, звонил и стучал в дверь. Напрасно. Тогда я оставил записку, чтобы Гладков мне отзвонил. Ответного звонка не последовало. Когда я через неделю снова появился у гладковских дверей, моя пожелтевшая записка оставалась на том же месте. Я начал беспокоится (честно признаюсь, не за судьбу автора, – за судьбу сценария), стал узнавать подробности его личной жизни. Выяснилось, что у Александра Константиновича был многолетний роман с одной ленинградской актрисой Большого драматического театра. Я набрался нахальства и позвонил незнакомой мне женщине. Я долго извинялся, прежде чем объяснил цель моего телефонного разговора. Однако в Ленинграде Гладкова не было.
Шевкуненко не злорадствовал. Он только грустно качал головой: я, мол, предупреждал! Потом сказал:
– Думаю, Гладков в течение нескольких месяцев не покажется. Если ты действительно хочешь ставить «Давным-давно», садись за сценарий сам.
Я предпринял еще кое-какие поисковые мероприятия, но Гладков исчез, растворился, как сквозь землю ушел.
И я засел за сценарий. Сначала сокращал диалоги. Это была труднейшая работа – ведь стихи, размер, рифмы. Поэтому приходилось, сокращая, дописывать отдельные строки. Пьеса, если ее сыграть без купюр, шла бы на сцене пять с половиной часов, а фильм был рассчитан на час сорок. Представляете, сколько надо было убрать! Но при сокращении не хотелось поступаться ничем хорошим, эффектным, смешным, значительным. Я так углубился в пьесу, что знал ее почти всю наизусть, я пропитался этим ямбом, усвоил лексику, ощутил манеру диалога, влез в шкуры главных героев и в эпоху, которую все это время изучал. Новые сцены, которых в пьесе не существовало, я изложил прозой. Эти прозаически записанные сцены были, по сути, болванкой, своего рода подстрочником, который поэт должен был перевести в стихотворный