сделали «и без того трудные отношения между артистом и публикой просто патологическими». Музыканты сознательно провоцировали; бывало, что публика отвечала насилием. Еврейский иконоборческий элемент придавал и провокациям и ответной реакции экстремистские формы. В Вене разразился скандал, когда в 1897 году Малер был назначен главой придворной оперы – едва ли не самый важный пост в немецкой музыке. Он занял его по праву, так как был одним из ведущих дирижеров Германии, и его назначение более чем оправдывалось разнообразием и великолепием постановок за его десятилетнее пребывание в должности. Но, чтобы занять ее, ему пришлось принять католицизм. В глазах тех, кому были ненавистны его новации, это не только не смыло с него еврейское клеймо, но и еще больше привлекло к нему внимание. «Он никогда себя не обманывал, – писала его жена, – и он знал, что люди не забудут его еврейского прошлого… Да он и не хотел, чтобы его забыли… Он никогда не отрицал своего еврейского происхождения. Скорее подчеркивал».[1]
Руководящая деятельность Малера в Вене была бурной, и в конце концов враждебные интриги вытеснили его в Нью-Йорк. Все это произошло даже без провокационной роли его симфоний, которые почти не исполнялись при его жизни. Совсем другая история была с Арнольдом Шенбергом (1874—1951), который родился в Вене в еврейской семье, но был воспитан католиком. Он вызвал скандал, перейдя в возрасте 18 лет в протестантство (в 1933 году он вернется в лоно иудаизма). В 1909 году его «Опус 11, № 1 для фортепьяно» ознаменовал полный отказ от традиционной тональности. Через два года в основном по рекомендации Малера он получил небольшой пост в Венской королевской музыкальной академии, что вызвало бурю протеста в австрийском парламенте. Здесь, настаивали, Вена, столица европейской музыки, хранительница одной из главных драгоценностей мировой культуры, и неужели она должна находиться в руках этого не то еврея, не то бывшего еврея, не то бывшего католика или кто он там есть, который относится к ней с явным пренебрежением? В данном случае ощущение надругательства над культурой преобладало над антисемитизмом как таковым: точнее будет сказать, что оно превратило в антисемитов, по крайней мере, в данный момент, людей, которые обычно не выражали подобных настроений. Чувство глубокого гнева вызывал еврей-иконоборец. Когда в феврале 1913 года в Вене была исполнена вполне традиционная кантата того же Шенберга «
Новый виток процесса приходится на тот момент, когда элементом новаций становится эротика. Именно это привнес Леон Бакст (1866—1924) в Русский балет, который был в первую очередь детищем евреев. Бакст был сыном уличного торговца, который прошагал от Гродно до Санкт-Петербурга со всем своим скарбом за плечами, а затем, во время Крымской войны, стал преуспевающим военным портным. Рыжий Леон был евреем до мозга костей и считал, что большинство знаменитых художников, включая Рембрандта, имели еврейские корни; на его бумагах с монограммой красовалась Звезда Давида. Его исключили из Академии художеств в Санкт-Петербурге за то, что он представил на конкурс картину «Мадонна, оплакивающая Христа», где изобразил целую толпу евреев из литовского гетто, чтобы подчеркнуть национальную принадлежность Христа и Богоматери; разгневанное жюри крест-накрест перечеркнуло его творение красным карандашом.
Именно Бакст, который был автором костюмов Павловой и Нижинского, представил последнего Дягилеву. Когда труппа сформировалась, другой еврей, Габриэль Аструц, пожертвовал деньги; к нему присоединился близкий к царскому двору еврей барон Гунцберг. Бакст создавал и сами балеты, и декорации, и костюмы. Он привнес в это искусство мощную гетеросексуальную эротику, которую умело усиливал, пользуясь всякого рода накидками, которые то прикрывали, то обнажали тела танцоров. Перед своим балетом «
Чувственность Бакста была откровенно еврейской; то же можно сказать и о его чувстве цвета, и, в еще большей степени, о его моральной теории цвета, согласно которой, как он утверждал, религиозные качества определенных цветов и оттенков способны вызвать у зрителя нужные эмоции («Есть синий цвет Магдалины и синий – Мессалины»). Эту науку он передал в школе, в Петербурге, где некоторое время преподавал своему любимому ученику Марку Шагалу (1887—1985), внуку еврейского ритуального мясника. И снова выход на сцену еврейского художника ознаменовал необычное явление. Известно, что на протяжении веков в еврейском изобразительном искусстве было много животных, но мало людей: львы на занавесях Торы, совы на иудейских монетах, звери на капители Капернаума, птицы на выступе основания фонтана V века в синагоге Наро в Тунисе. Животные присутствовали и на резных деревянных дверях в синагогах Восточной Европы; еврейкраснодеревщик был предтечей современной еврейской скульптуры. Книга о еврейском народном орнаменте, изданная в Витебске в1920 году, выглядела как шагаловский бестиарий. Однако в начале XX века сопротивление благочестивых евреев портретной живописи было еще довольно сильным. Когда молодой Хаим Сутин (1893—1943), сын бедного портного-хасида, написал по памяти портрет раввина, отец выпорол его. Отец Шагала, зарабатывавший на жизнь тем, что возил бочки с селедкой, не заходил так далеко; однако, когда его сын стал заниматься с портретистом Иегудой Пеном, отец, хоть и заплатил причитавшиеся пять рублей, но в знак протеста швырнул их на землю. Отсюда и сильное желание вырваться из-под опеки религии, и необходимость покинуть Россию. Шагал провел несколько недель в заключении за попытку въехать в Петербург без разрешения. Баксту отказали во въезде (хотя его отец был «привилегированным евреем») в 1912 году, когда он был уже всемирно знаменит.
И художники-евреи уезжали в Париж, где в них формировался дух иконоборчества, и они оказались в среде художественного авангарда. Шагал прибыл туда в 1910 году и жил в колонии в знаменитом деревянном Ляруше, рядом с улицей Вожирар, где среди прочих жили Леже, Архипенко и Ленин. Там он повстречался с евреями-скульпторами Осипом Задкиным (1890—1967) и Жаком Липшицем (1891—1973). В Париже жил и Моисей Кислинг (1891—1953). Эти художники были польскими или русскими ашкенази, но среди них были и сефарды: Жюль Пассен (1885—1930) из Румынии и Амедео Модильяни (1884—1920) из итальянского Ливорно, с которым Сутин спал по очереди в одной постели. Были евреи, которые к этому моменту уже занимали ведущие позиции в изобразительном искусстве: Камилл Писарро (1830—1903), его сын Люсьен (1863—1944) и Макс Либерман (1847—1935), который привнес импрессионизм в Германию. Что же касается молодого поколения, то в некоторых отношениях они были просто дикарями. За исключением Шагала, который мечтал о новом Сионе, все они питали минимум уважения к своему религиозному наследию. Сутин впоследствии вообще отрицал, что еврей и родился в Вильно; в своем завещании он оставил 100 франков детям раввина, чтобы они накупили конфет и сплясали на его могиле. Но у всех этих молодых евреев была общая черта – стремление захватить новую культурную территорию.
Нельзя сказать, чтобы евреев характеризовало всеобщее стремление к модернизму, какая-то глобальная установка на повсеместное его внедрение. Один историк культуры даже писал, что приписывать модернизм евреям значит проявлять «антисемитскую тенденциозность или узкий филосемитизм». Будучи решительными новаторами в своей области, они зачастую бывали весьма консервативны в остальных вопросах. Так, Макс Либерман, чьи произведения некогда шокировали и встревожили немцев, – его «Юный Христос проповедует в Храме» (1879) изображает Христа типично еврейским мальчиком – хвастался тем, что «полностью буржуазен». Он жил в том же доме, что его родители, и «ел, пил, спал, гулял и работал с регулярностью церковных часов». Зигмунд Фрейд (1856—1939), возможно, величайший новатор среди евреев, осуждал «модернизм» почти во всех его проявлениях. С особым презрением он относился к современному искусству, обвиняя его создателей во «врожденных дефектах зрения». Он очень любил свою