– Что ж, тем лучше. У нас все не так здорово. Твоя мать с трудом может наскрести что-нибудь поесть. Нам приходится нелегко.
Я не знал, что ответить, и захотел вернуть ему гостинец.
– Да-а, – протянул отец. – Остается надеяться, что война скоро закончится. Немцам дают прикурить. По лондонскому радио только и слышишь: американцы то, американцы се. Италия… союзники…
Сказанное отцом стало для меня новостью. С песней прошел отряд военно-морских пехотинцев. Я, как полагается, отдал честь. Отец с отвращением взирал на меня. Когда во Франции творится черт знает что, ничто не могло его радовать.
Целые сутки он рассказывал мне о страданиях Франции, поясняя такие подробности, будто говорил с канадцем или англичанином. Я оказался в трудном положении, не знал, как отнестись к его словам. Я сдерживал себя, ограничившись короткими репликами: «Да, папа. Конечно, папа». Мне хотелось бы поговорить о чем-то еще, позабыть войну, рассказать о моей любви к Пауле. Но я боялся, что он не поймет меня и только рассердится.
На следующий день я проводил отца, пребывавшего в мрачном расположении духа, на вокзал. Я, как дурак, взял под козырек, когда отправлялся поезд, – от этого ему стало еще хуже. Мимо меня проплыло его встревоженное лицо. Стоял жаркий июньский вечер. Я увижу его снова только через два года, годы, которые растянутся на целую вечность.
Как только уехал отец, я бросился к Нейбахам. Я извинился за то, что не представил отца. Ведь мы провели с ним так мало времени. Они все поняли и нисколько не обиделись. Понимая мое нетерпение, фрау Нейбах сказала, что Паулы не будет до завтрашнего дня. Как такое вынести: мы и так потеряли целые сутки, плюс к этому день и ночь: у меня осталось всего семь-восемь дней, поэтому дорог был каждый час. Во время обеда у Нейбахов я хранил мрачное молчание, но они отнеслись к моим чувствам с уважением. Затем я пошел бродить по улицам, надеясь встретить свою возлюбленную. Так я ходил почти час. Часы пробили одиннадцать, и тут их заглушил рев сирен. Он слышался повсюду. Немногие огни, горевшие на улицах (по-прежнему поддерживалось затемнение), и те исчезли. Пожарные и жандармы уже вышли на защиту города. Над черным небом Темпельгофа послышался рев двигателей, выхлопы которых прочерчивали полосы в воздухе. Улицы заполонили мотоциклы местных дружинников: они призывали немногих прохожих в укрытие. Я оставался на улице. И тут же попал под шквал вражеских бомб.
Я знал, что, как только начнется бомбежка, заработают бригады первой помощи: значит, я, возможно, встречу Паулу. Я встал в дверном проеме напротив входа в бомбоубежище, находившееся в невысоком доме близ канала. Отсюда мне открывался вид на канал и далекий горизонт, слегка прикрытый небольшим туманом. На северо-западе небо освещали казавшиеся ненастоящими вспышки огня: обстрел, наверное, вели по заводам в Шпандау. То здесь, то там появлялись всполохи, прямо как во время фейерверка. Бесчисленные орудия противовоздушной обороны создавали непроходимый заслон против идущей на нас смертельной тучи. Каждая яркая вспышка, неожиданно появлявшаяся в небе и падавшая на землю, означала гибель еще одного вражеского самолета. Стену, к которой я прислонился, сотрясло от взрыва. Хотя мои глаза болели от непрерывной смены ярких молний и тьмы, я неотрывно смотрел на улицу и набережную, по которой бежали люди, до сих пор не нашедшие укрытия. Раздавшаяся затем какофония разбитых стекол оповестила, что в километре от меня город накрыло бомбами. По каналу пошли большие волны.
Вокруг меня все рушилось. Несмотря на то что мне хотелось остаться на улице, чувство страха пересилило: я побежал в убежище. Тротуар под моими сапогами отдавался гулким звуком. Вскоре я уже пробирался сквозь толпу испуганных людей. Царила удушающая атмосфера. Мощный рев, доносившийся одновременно сверху и снизу, сносил с потолка кусочки штукатурки. Люди искали поддержку друг у друга и не находили ее. Дети со свойственной только им наивностью спрашивали: «Что это так воет, мама?» Матери в ответ только гладили светловолосые головки дрожащими пальцами. Те, кому повезло верить в Бога, молились. Я прислонился к трубе, по которой передавался каждый звук, каждое сотрясение, доносившиеся с улицы. Шум моторов становился все громче, воздух застывал в легких. Затем раздался грохот, будто на нас неслись тысячи локомотивов. Из темноты доносились крики людей, не помнящих себя от ужаса. Зажглось электричество. Затем все бомбоубежище наполнилось густой темной пылью, сыпавшейся снаружи. Кто-то закричал:
– Закройте дверь!
Дверь захлопнулась. Мы оказались в братской могиле. Некоторые женщины выли и рвали на себе волосы. Пять или шесть раз, будто движимый сверхмощной силой, сотрясся пол. Мы прижимались друг к другу. Час спустя, когда буря улеглась, все выбежали из этой адской дыры. Пред нами предстало зрелище, достойное пера Данте. Темные воды канала озаряло пламя пожара, охватившего парапет. То, что некогда было аккуратной улочкой, превратилось в груду обломков, окаймлявших две гигантские расщелины. В летнем небе отражались всполохи пожарищ, отовсюду шел едкий удушливый дым. В разных направлениях бежали люди. Как и в Магдебурге, меня тут же включили в бригаду, занятую разбором завалов.
После такой ночи и большей части утра я с ног валился от усталости. Наконец мне удалось найти Паулу, которая чувствовала себя не лучше, чем я. Радость, охватившая меня, когда она сказала, что волновалась за меня, сполна отплатила мне за все пережитое ночью.
– И я думал о тебе, Паула. Всю ночь искал тебя.
– Правда?
По ее тону я понял, что она испытывает те же чувства, что и я.
Я не мог оторвать глаз от юной девушки. Хотелось сжать ее в объятиях. Я почувствовал, что краснею. Она нарушила молчание.
– Еле на ногах стою, – сказала Паула. – Может, поедем за город, в Темпельгоф? Так будет лучше.
– Отличная мысль, Паула. Поедем.
Я уговорил проезжавшего мотоциклиста, и мы с Паулой поехали к аэродрому гражданской и военной авиации в Темпельгофе. Сойдя с шоссе, мы поднялись на холмик, покрытый каким-то губчатым лишайником, и с удовольствием на нем растянулись. Стоял чудесный день. В километре от нас местность пересекали дорожки аэропорта, с которых с удивительной скоростью поднимались в небо учебные самолеты «фокке-вульф». Паула лежала на спине, ее глаза были закрыты, казалось, она спала. Я, облокотившись на локоть, смотрел на нее так, как будто остальной мир перестал существовать.
В голове у меня проносились тысячи слов о любви, но я не мог выдавить ни звука. Я понимал, что именно сейчас могу и должен сказать ей все, что больше ждать нельзя, что лучше момента не найти, глупо так стесняться… Может, Паула молчит нарочно, чтобы дать мне высказаться. Ведь время идет, мой отпуск кончается. Но, как я ни уговаривал сам себя, моя любовь к Пауле не могла найти подходящих слов. Она прошептала:
– Как ярко светит солнце.
Я ответил какой-то глупой фразой. Наконец, отважившись, я протянул свою руку к ней. Кончики наших пальцев соприкоснулись. Какое-то время я застыл неподвижно и просто ощущал это удивительное прикосновение. Наконец, собрав всю смелость, я взял ее ладонь в свою. Она не сопротивлялась.
Робость стала для меня большим препятствием, чем минное поле. Еще немного я лежал на спине, собираясь с силами, смотрел в небо и не помнил себя от счастья. Окружающее перестало для меня существовать.
Паула повернулась ко мне лицом. Ее глаза были закрыты, как и прежде, а рука сжимала мою руку. Поддавшись охватившим меня чувствам, я, кажется, сказал, что люблю ее. Затем долго собирался с мыслями. Не знаю, сказал что-то или нет. Паула не шевелилась. Мне казалось, что я вижу сон.
В воздухе раздался рев сирен, оглашавших округу. Мы посмотрели друг на друга.
– Это налет? – спросила Паула.
Такая возможность казалась маловероятной. В то время налеты днем еще были редкостью. Однако ошибиться было невозможно. Да, самолеты заходили на город. В аэропорту набирали на дорожках скорость самолеты.
– Истребители идут в воздух, Паула! Это действительно налет!
– Ты прав! Посмотри: люди бегут в убежище.
– И нам нужно в убежище, Паула.
– Но мы здесь в полной безопасности – здесь же не город. Они будут снова бомбить Берлин.