Милютиным, который анализировал не только экономическую, но и нравственную природу «пауперизма», чтобы «дать истинное понятие о действительной глубине этой общественной раны». «Если бедный, — подчеркивал Милютин, — повсюду видит вокруг себя достаток, изобилие и даже роскошь, то сравнение своей судьбы с судьбою других людей должно естественно еще более усиливать его мучения и к страданиям физическим прибавлять страдания нравственные»[100].
Именно эти трагические контрасты — источник горестных раздумий Мичулина, воплощенных и в его аллегорических снах. Сила обличения социального неравенства возрастает с каждым новым видением Мичулина.
Первый сон Мичулина о неожиданном превращении в «баловня фортуны», несмотря на печальную развязку, выдержан в гоголевских, сочувственно-насмешливых тонах. Второй сон по существу был развернутой иллюстрацией к скорбным раздумьям Нагибина относительно участи бедняка, решившегося иметь семью. Переосмыслив сюжет некрасовского стихотворения «Еду ли ночью по улице темной»[101], Салтыков нарисовал картину, «полную жгучего, непереносимого отчаяния», усилив обличение и протест введением аллегорического мотива «жадных волков», которых «надо убить», «всех до одного».
Эти мрачные видения завершает образ социальной пирамиды, символизирующей задавленность, бесправие, «умственный пауперизм», «нравственную нищету» угнетенных масс, олицетворяемых Мичулиным, голова которого была «так изуродована тяготевшей над нею тяжестью, что лишилась даже признаков своего человеческого характера».
В изображении Мичулина Салтыков шел от традиционных представлений о «маленьком человеке», сложившихся под влиянием Гоголя и Достоевского. К гоголевским повестям восходил в «Запутанном деле» эпизод с украденной шинелью, описание смерти Мичулина, первый сон его, ощутимо перекликающийся с грезами Пискарева, характеристика Петербурга с его безобразной нищетой и безумной роскошью. Однако Салтыков не повторил Гоголя: его Мичулин был своеобразным синтезом обездоленного «бедного человека» и рефлектирующего философа типа Нагибина. Это был тот самый «бедный человек», в котором «образованность», по словам Милютина, «развила… сознание собственного достоинства и множество самых разнообразных потребностей»[102]. Мичулин пытается осмыслить свое «бедственное положение» и найти какие-то выходы из «обстоятельств», которые «так плохи, так плохи, что просто хоть в воду».
Существенно отличается Мичулин и от «бедных людей» Достоевского, хотя, по сравнению с «маленьким человеком» Гоголя, герой «Запутанного дела» гораздо ближе к рассуждающим Девушкину или Голядкину, нежели к безмолвно-покорному Башмачкину. Салтыков стремился показать в «Запутанном деле» сложность душевного мира бедняка с его «внешней робостью» и «скрытой амбицией», его «ропотом и
Анализ угнетенной психики Мичулина был подчинен Салтыковым осмыслению и «исследованию» социальной действительности, отражением и следствием которой была «больная» душа Мичулина, измученного размышлениями о «смысле и значении жизни, о конечных причинах и так далее». Мичулин, в сущности, решал те же «проклятые вопросы», которые задавал Валинскому Нагибин в повести «Противоречия», требуя объяснения, «отчего бы это одни в каретах ездят, а мы с вами пешком по грязи ходим».
Но теперь герой Салтыкова напряженно ищет возможности действовать, чтобы по крайней мере не умереть с голода. В отчаянии он даже решается нарушить «отцовский кодекс» «смиренномудрия, терпения и любви», вступая в гневные пререкания с «нужным человеком». Однако попытки Мичулина найти «свою роль» в жизни кончались плачевно — «для него нет места, нет, нет и нет».
Одним из объектов критики Салтыкова явились характерные для учений утопических социалистов представления о возможности утверждения справедливого общественного строя путем пропаганды этических идеалов, в частности христианской заповеди о любви к ближнему. «Самое общество», заявлял, например, Петрашевский вслед за Сен-Симоном и Фейербахом на страницах «Карманного словаря иностранных слов», должно стать «практическим осуществлением завета братской любви и общения, оставленного нам спасителем; одним словом, чтоб каждый сознательно
Ироническая тема «распростертых объятий» проходит через всю повесть, начиная от намека на «истину насчет распростертых объятий», мерещившуюся отцу Мичулина, и кончая встречей Ивана Самойлыча с «сыном природы», предложившим «соединиться в одни общие объятия».
Ядовитый шарж на теоретиков мечтательной «любви» к человечеству» и «объятий» дан в образе поэта Алексиса Звонского.
По предположению П. Н. Сакулина, Салтыков использовал для сатирической характеристики Звонского некоторые детали из биографии поэта-петрашевца А. Н. Плещеева с его «анонимной восторженностью» и «социальной грустью»[105]. К этой гипотезе присоединился В. И. Семевский, указав, что «недоросль из дворян» Звонский, подобно Плещееву, не кончил университетского курса и публиковал фельетоны в газетах[106].
С не меньшей иронией очерчен в повести образ друга Звонского — «кандидата философии» Вольфганга Антоныча Беобахтера (по-немецки — наблюдатель), «непременно требовавшего ррразрушения» и намекавшего «крошечным движением руки сверху вниз» на падение ножа гильотины. По мнению В. И. Семевского[107], такие крайние мнения, как Беобахтер, из всех петрашевцев мог выражать Н. А. Спешнев, с которым Салтыков встречался на «пятницах» Петрашевского. Сторонник «немедленного восстания», Спешнев, путешествуя по Европе, специально изучал историю и опыт тайных обществ (например, Бланки, Барбеса) с целью организации революционного переворота в России.
Призывы к восстанию и революционному террору в условиях русской действительности сороковых годов казались Салтыкову столь же утопическими, как и воззвания к «всеобщей» любви, поэтому он прямо указывал, что «разногласия» между Беобахтером и Звонским «только в подробностях», а «в главном они оба держатся одних и тех же принципов», оставаясь в пределах созерцательной теории. Как и Звонский, Беобахтер оказался совершенно бессильным перед «запутанным делом» Мичулина, порекомендовав ему, вместо действительной помощи, «крохотную книжонку из тех, что в Париже, как грибы в дождливое лето, нарождаются тысячами».
К сознанию общественной несправедливости и стихийному протесту Мичулин пришел под воздействием самой жизни, а не книжных представлений о ней. Убедившись на практике, что «безмолвное склонение головы» грозит голодной смертью, Мичулин начинает задумываться над «образом мыслей Беобахтера». С особенной силой эти настроения овладели Мичулиным в театре, когда, под влиянием героической музыки, ему грезились «обаятельный дым» восстания и возмущенная толпа, которую он хотел бы видеть в действительности. Облекая «бунтарские» мысли Мичулина в форму сна, грез, бреда, Салтыков подчеркивал смутность и неопределенность его вольнолюбивых намерений, оттеняя их призрачность ироническим описанием обитателей «гарнира» и неожиданных союзников Мичулина, ограбивших его после уверений в «любви и братстве». Самой гибелью Мичулина, так и не решившего вопрос о своем «жизненном назначении», Салтыков еще раз указывал, что дело мичулиных остается пока «запутанным», и пробуждал мысль о необходимости коренных изменений в положении «страдающего человечества».
Во второй своей повести Салтыков глубже усвоил идейно-эстетические принципы «натуральной школы». Вместо «затейливых силлогизмов» и отвлеченных рассуждений Нагибина насчет А, В и С, «спокойно и без труда наслаждающихся жизнью», в «Запутанном деле» предстают совершенно конкретные колоритные фигуры, выписанные в резкообличительных тонах. Владельцы «щегольских дрожек»,