ошибки и проставить знаки препинания. Я уверен, что будь Благолепов не столоначальником, а секретарем уездного суда, он не дозволил бы вам переменить ни йоты в своем произведении, и был бы прав. Итак, больше краткости, любезный Корытников! больше той величественной краткости, которая прямо и неуклонно впивается в самую морду заподозренного в гнусности субъекта — и тогда смело дерзайте на поприще гласности!
И еще позволю себе одно замечание: вы не всегда удачно выбираете темы для ваших обвинений и не вполне удачную берете для них обстановку.
Начнем хоть с Федора Ильича. Слова нет, что происшествие, которое послужило канвой для вашей красноречивой статьи, весьма печальное происшествие, ибо оно лишило мещанку Залупаеву ее холостых строений. Но с другой стороны, если бы вы потрудились объясниться с обвиняемым, то, может быть, и вполовину не были бы так строги к нему. Вспомните, Корытников, что вы не просто нравы и обычаи административные описываете, а желаете поучать!
Итак, если бы вы спросили Федора Ильича: «По какому случаю вы, государь мой, не явились своевременно на пожар, бывший в доме Залупаевой?» — я уверен, что, вместо ответа, почтенный наш градоначальник молча повел бы вас на пожарный двор.
Там он представил бы вам:
1) Две пожарные трубы, из которых одна носит название
2) Четырех лошадей (отчего ж и не двух?), из которых две изъявляют сильное желание окунуться в купель силоамскую*.
3) Десяток инвалидов, из которых двое в эту самую минуту, что называется, без задних ног.
— Что ж вы не представляете куда следует? — спросите вы.
— Представляем-с!
— Что ж отвечают?
— И отвечают-с!
— Да что отвечают?
— А отвечают: здорово живешь-с!
Таким образом, один пункт обвинения устранен, и Федор Ильич осязательно доказал вам, что никакой в свете пожар не может и не обязан бояться его, под опасением прослыть за трусишку и дурака.
— Но как же вам не стыдно, только и дела, что в карты дуться? — продолжаете вы свои обвинения.
— Помилуйте, отчего же-с? день-то деньской слоняешься, день-деньской всякую нечистоту по городу прибираешь — надо же и отдохнуть-с.
Вы начинаете понимать, что не виноват же Федор Ильич, что карты служат для него единственно доступным средством отдохновения; что тут есть нечто, кроющееся в самой среде, в которой он процветает; что Федор Ильич сам по себе не может ни жить, ни действовать иначе, нежели как он живет и действует. И вы невольным образом повторяете: «Отчего же и не отдохнуть хорошему человеку?»
Я же, с своей стороны, могу, в оправдание нашего градоначальника, прибавить, что он вовсе не так равнодушно принял весть о пожаре. Напротив того, когда ему доложили: «Мещанка Залупаева горит, ваше высокоблагородие!» — то он стремительно бросил карты и воскликнул при этом: «Ведь дернула же ее нелегкая гореть в такую пору!» Стало быть, он страдал.
Но, кроме изложенных выше обвинений, вы позволили вашей фантазии увлечь вас дальше, нежели сколько было нужно для выполнения вашей же собственной задачи. Вы указали на героя, прославившего собою город А***, и пожелали, чтоб Федор Ильич, подобно этому герою, ходил с обгорелыми фалдами. Позвольте сказать вам, что упрек этот сколько несправедлив, столько же и неоснователен.
Сам Федор Ильич всего более возмущен был именно этим местом вашей статьи.
— Ну, скажите на милость! — говорил он в тот самый вечер собравшейся у исправника компании единомышленников, — ну, что ж было бы хорошего, если бы я, как профан какой-нибудь, без фалд по городу бегал? Да и на чей я счет, кукиш с маслом, буду фалды новые покупать?
Резоннее и складнее этого ответа я ничего придумать не в состоянии.
Или опять судья: чем виноват он, что тучен? Или заседатели: чем виноваты, что ковыряют в носу? Благолепов правду сказал, что это занятие всей их жизни, а если это так, то, следовательно, никто и не имеет права лишать их возможности предаваться этому занятию.
Извините меня, Корытников, но мне кажется, что вы скользите только по поверхности; вы только подозреваете, что есть где-то, в окрестностях ваших, болото, но где оно и какого оно свойства — это тайна, которую вам вряд ли суждено когда-нибудь проникнуть.
Но времена созрели, и как бы ни была малоискусна песня Корытникова, он не может не петь. Выдьте весною на улицу, прислушайтесь, какой концерт задают там воробьи! Стадами они перелетают с одной крыши на другую; вприпрыжку и как бы торопясь куда-то, снуют по улице; суетливыми и веселыми обществами хлопочут около обнажившихся кучек старой ветоши, и что за неистовые чирикания оглашают в то время теплый, насыщенный влагою воздух! Воробка, воробка! зачем так подпрыгиваешь? зачем, дурачок, так весело чирикаешь? Но не дает ответа воробка, а только пуще и пуще чирикает, уморительнее и уморительнее подпрыгивает.
Подобно сему и Корытников, объятый весенним чувством, поет возрождение природы, поет красоту гласности и самоуправления, поет взволнованность своих собственных чувств. Спросите, зачем поет он песню про городничего, он в ответ споет вам песенку про почтмейстера; спросите, зачем поет про почтмейстера, он споет вам песню об исправнике… Дальнейших объяснений от него не требуйте, ибо это объяснение лежит в его артистически устроенном горлышке и в той весенней оттепели, которая чувствуется в воздухе.
И потому Федор Ильич поступил не только нечестно, но даже и нерасчетливо, преследуя Корытникова с такою неумолимостью. Во-первых, он этим преследованием ничего не выиграл, ибо хотя и удалось ему изгнать Корытникова, но место его тотчас же занял Благолепов, занял Наградин, занял Столпников, и в настоящую минуту нет в России города, в котором так часто раздавалось бы чирикание воробьев, как в нашем родном городе Глупове. Во-вторых, не достигши своей цели, Федор Ильич сделался грустен и раздражителен. Он без разбора хватал и ловил приезжающих на базар мужиков и торговцев, везде предполагая измену, во всяком неизвестном ему лице заподозревая насадителя клеветы и распространителя ложных слухов. Взятки стал брать пуще прежнего: первее всего, следующие ему вообще, по установленным праотцами обрядам, а потом следующие ему же за страх будущего обругания.
— Пускай пишут! пускай пишут! — приговаривает он, с каким-то диким наслаждением пересчитывая и разглаживая на столе ладонью поднесенные ему ассигнации.
Но нет! он обманывает лишь себя, говоря таким образом! В ту самую минуту, как он притворяется равнодушным к филиппикам Благолепова (доказывающего, между прочим, что Федор Ильич до того беспечен, что не дает себе даже труда выдергать вылезающие из его носа волосы), он чувствует, что внутри его нечто колышется и хохочет, что руки его судорожно сжимаются, как бы обвивая мысленно длинную шею Благолепова.
— Желал бы я! — восклицает он в бессильной ярости, но уже не тем здорово-зычным голосом, которым восклицал в начале нашей статьи, а тонами двумя пониже.
И все оттого только, что он чирикание воробья принял за крик орла! все оттого, что дернула нелегкая какую-то мещанку Залупаеву гореть в такое время, когда к нему, градоначальнику, привалило восемь в червях, а пожарные лошади отъезжали в луга за сеном для собственного своего прокормления!
Да! разрушительно действуешь ты, о гласность, на организмы человеческие! Пенза! Уфа! Саратов! Ужели никто, никто не избежит ее всепожирающего зева! Везде, даже там, где прежде спокойно грабили почту на главной улице, даже там, где некогда, среди бела дня, безнаказанно застреливали людей (и никто не слыхал выстрела!), везде восстает свой домашний бард, берет в руки гармонику и воспевает славу или стыд своей отчизны!
Сам генерал Зубатов смутился и поистине не знает, что ему делать. И до него доползло весеннее чувство, но не подновило, а, напротив того, произвело лишь расслабление в ветхом его организме.