Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин
Собрание сочинений в двадцати томах
Том 3. Невинные рассказы. Сатиры в прозе
Невинные рассказы
Гегемониев
Молодой коллежский регистратор Потанчиков получил место станового пристава. Произошло это радостное в летописях русской администрации событие следующим необычайным образом.
Однажды, одевшись чистенько, явился он на дежурство к его превосходительству генералу Зубатову. Генерал, кроме других добродетелей имевший дар с первого взгляда угадывать людей, угадал и Потанчикова. Проходя мимо юного коллежского регистратора, он окинул его быстрым и проницательным взором и тут же вполголоса сказал сопровождавшему его вице-губернатору:
— А как вы думаете… этот молодой человек… ведь из него может выйти молодец-становой?
— Мо… мо… промычал было вице-губернатор, желая, вероятно, высказать, что Потанчиков молод, но на первом же слоге запнулся, вспомнив, что ему от начальства строго-настрого было наказано всего более о том пещись, чтоб с губернатором жить в ладу.
— А стань-ко, любезный, ближе к свету! — продолжал его превосходительство, обращаясь к Потанчикову.
Потанчиков повиновался. Генерал, заложив руки за спину, снова окинул его испытующим взглядом и, произведя довольно подробный наружный осмотр, видимо остался доволен своею способностью угадывать людей.
— Гм… да, в этом прок будет! — проговорил он, — я, знаете, все эту реформу в исполнение привесть хочу… чтоб этих законопротивных физиономий у меня не было… А ты желаешь в становые, мой милый?
Потанчиков сначала помертвел, потом застыдился, потом опять помертвел. Горло у него пополам перехватило, и одна нога, неизвестно отчего, начала приседать.
— Ну, хорошо, хорошо… вижу! — сказал генерал, любуясь смущением молодого человека, и, обращаясь к вице-губернатору, прибавил: — Так потрудитесь сделать распоряжение.
В этот же достопамятный день, вечером, новоиспеченный становой соорудил в трактире такую попойку, после которой выборные люди от всех отделений губернского правления слонялись целую неделю словно влюбленные.
Тут были все, от которых более или менее зависели будущие судьбы Потанчикова. Был и несокрушимый в пунштах Псалмопевцев, и целомудренный Матфий Скорбященский, были Подгоняйчиков и Трясучкин, были двое Воскресенских, трое Богоявленских и проч.
— Просто, брат, волшебная панорама! — ораторствовал Потанчиков, повествуя об утреннем происшествии, — показывает это, показывает… как только пережил!
— Да, брат, из простых рыбарей! — благодушно заметил Матфий Скорбященский.
— Уж и не говори! думал жизнь, по обычаю предков, в звании писца скончать…
— А теперь вот будешь вселенную пером уловлять! — прервал, вздохнув, один из Богоявленских.
— Нет, это что! это все пустое! — скороговоркой вступился Трясучкин, — а ты возьми: станище-то, станище-то какой! сплавы, брат, конокрады, раскольники… вот ты что вообрази!
— Да, при уме статьи хорошие! — отозвался Псалмопевцев.
— Ты больше натиском… натиском больше действуй!
— Да в губернию чаще наведывайся…
— Да ребятишек наших не забывай…
— Ты, брат, не оскорбись, коли иной раз по моему столу тебе замечание будет… Я, брат, тебе друг — ты это знай! — изъяснялся Скорбященский.
— Без замечания иной раз нельзя…
— Без замечаний как же можно!
— Иной раз, брат, сам губернатор тово… да что тут говорить! отстоим!
— Так ты больше натиском… натиском больше действуй! — повторил Трясучкин.
— А по-моему, так прежде всего к Зиновею Захарычу сходить следует*, — отозвался Псалмопевцев.
— Сходи, брат! не человек, а душа!
— Сходить — отчего не сходить! сходить можно! — отвечал Потанчиков, улыбаясь всем лицом от полноты внутреннего счастья.
— Нет, ты не говори: «сходить можно!», — наставительно заметил Псалмопевцев, — потому ты еще не понимаешь! Ты думаешь, в чем существо веществ состоит? Например, назовем хоть часы, или вот стакан… ты разве понимаешь?
— Да, брат, именно надо у Зиновея Захарыча поучиться! надо!
— Или возьмем примером хоть то: разве ты можешь угадать, какое тебя впереди поношение ожидает? Спрашиваю тебя, можешь ли угадать?
— Да я, Разумник Семеныч, схожу-с… Я, Разумник Семеныч, еще пунштику прикажу-с…
— Можно. А Зиновей Захарыч всему тебя научит и весь тебе круг действия совершит. Так ты к нему сходи, да не легковерно, а со страхом и трепетом приступи! Вспомни ты это мое слово: в отчаянности утешение найдешь, преткновения рассеешь и победишь, в делах откровение получишь, коли заповедь его твердо хранить будешь!
Верный данному слову, Потанчиков действительно отправился на другой день к Зиновею Захарычу.
Зиновей Захарыч был выгнанный из службы подьячий, видом худенький, маленький, весь изъеденный желчью. В старину величали его весельчаком, и действительно, он был всегда весел, но весел по-своему, с каким-то мрачным оттенком, как будто радовался и увеселялся, собственно, тем, что удачно лишил жизни своего ближнего. Вся фигура его была каверзна и безобразна и до такой степени представляла собой образец ломаной линии, что, при распространившихся в последнее время понятиях о линии кривой, он не мог быть терпим на службе даже в земском суде, где, как известно, находится самое месторождение ломаной линии. Поэтому Зиновей Захарыч должен был кончить земное свое странствие, подобно фиалке, в тени того широковетвистого древа, которое в просторечии именуется кляузой и ябедой.
— От тебя, любезный, и на подчиненных уныние! — сказал ему генерал Зубатов, первый из русских администраторов, который серьезно потребовал, чтоб чиновники имели манеру благородную и вид, при исполнении обязанностей, бесстрастный, — нет, ты подай, непременно подай в отставку!
Но общественное мнение решительно приняло сторону Гегемониева. Рассказывали истинные происшествия о том, как гнусного вида офицеры оказывались впоследствии прекрасными полковыми командирами и даже гениальными военачальниками. Говорили о премудрости провидения, которое одному дает в удел красоту, другому богатство, третьему острый ум, а четвертому ничего. Прорицали, что никакое несправедливое действие не остается без возмездия в будущем, и вообще на генерала негодовали, а Гегемониева восхваляли. А все-таки Зиновей Захарыч должен был повиноваться персту указующему…
Но в особенности неслись к Гегемониеву сердца канцеляристов всех возможных родов и видов. Они любили в часы досуга внимать рассказам этого нового Улисса* и выслушивали их в веселии сердца своего. И слава,