которою пользовался Зиновей Захарыч в этом отношении, была вполне им заслужена. Никто, конечно, не мог подать столь благого совета, никто не мог так утешить, обнадежить и умудрить, как делал это Гегемониев. Гонимые судьбой возвращались от него бодрыми, недугующие — исцеленными, печальные — радостными, слепые — прозревшими, безнадежные — утешенными и просветленными.
На беду Потанчикова, хозяйка квартиры, в которой жил Гегемониев, объявила ему, что Зиновей Захарыч со вчерашнего дня слег в постель и в настоящую минуту находится чуть ли не при смерти.
— В подпитии, конечно-с? — робко заметил Потанчиков.
Но хозяйка положительно заверила, что барин целые сутки маковой росинки в рот не брал и умирает без всякой аллегории. Потанчиков уже хотел удалиться, как из соседней комнаты послышался дребезжащий голос самого Гегемониева, призывавший хозяйку.
— Пожалуйте! — сказала она, возвращаясь чрез минуту к Потанчикову.
— Больны, Зиновей Захарыч? — спросил Потанчиков, садясь у изголовья Гегемониева.
— Да… перепустил, видно… на именинах третьего дня у Разумника Семеныча был… ну, и поплясал тоже…
— Это пройдет, Зиновей Захарыч; от радости худо не бывает-с.
— Да, в наше время, это точно, что люди от веселья не хварывали, а нынче, брат, и радость-то словно не на пользу; везде ровно те́мнеть какая обстоит… Ты зачем?
— А вот-с, становым на всю жизнь осчастливили… желательно было бы от вас позаимствоваться- с…
— Спасибо. Спасибо тебе, что меня, старика, вспомнил. Это точно, что я напутствовать могу, потому я произошел… я много, брат, в жизни произошел! Плохо вот только мне; даже словно душит в груди… однако ничего, попробую…
— Вертоград этот, — начал Гегемониев, по временам прерывая рассказ свой удушливым кашлем, — вертоград, о котором мы будем беседовать, весьма необыкновенный. В самое короткое время, с небольшим в каких-нибудь сто лет, разросся*, приумножился и изукрасился он преестественно.
Говоришь ты мне: «Становым на всю жизнь осчастливлен», а знаешь ли, что́ есть «становой»? Думаешь ты, может быть, что становой есть Потанчиков, есть Овчинников, есть Преображенский? А я тебе скажу, что все это одна только видимость, что и Потанчиков и Овчинников тут только на приклад даны, в существе же веществ становой есть, ни мало ни много, невещественных отношений вещественное изображение*…шутка!
Скажу я тебе по этому самому случаю аллегорию.
В младых моих летах хаживал я, сударь, в школу и не мало-таки розгачей и мученических венцов, просвещения ради, принял. И сказывали нам тогда, как в старые годы отцы наши варягов из-за моря призывали и как варяги порядок у нас производили, и не обошлось тут без того, чтоб гости хозяев легонько не постегали.
И всему этому я, по невинности своей, в ту пору верил, и все это вышла, однако ж, одна новейшего произведения аллегория. Разберем это дело по пунктам.
Ну, скажи ты мне на милость, зачем было отцам нашим из-за моря варягов призывать, когда у нас и свои завсегда налицо? И скажи ты мне еще, каким бы родом эти варяги, если бы это не была аллегория, могли и доселе все в том же виде остаться, без всяких в нравах и обычаях перемен? Это пункт первый.
Второй пункт: «Земля наша велика и обильна…»* Если бы это не был вымысел, разве мог бы летописец таким образом выразиться? Разве не было ему известно, что, за тысячу-то лет, всю матушку-Русь на одну ладонку посадить, а другою прикрыть было можно? Что ж это значит? не то ли, что некто, взирая на нынешнее пространство России, увлекся восторженностью своей до того, что даже забыл, что пишет о временах давно прошедших? Ясно?
Третий пункт: «а порядку в ней нет…» Что сей сон значит? А значит это, что вообще порядку нет и не может быть, пока три брата в надлежащую ясность дела не приведут. Стало быть: «приходите княжить и володеть нами»… Ну и пришли. Пришли, сударь, три брата: первый-то брат — капитан-исправник, второй- то брат — стряпчий, а третий братец, маленький да востренький, — сам мусье окружной!
«Они же бояхусь звериного их обычая и нрава»… Это значит, что точно спервоначалу было им будто робостно, а после, однако, ничего: сжились да начали володеть и взаправду!
Ну-с, сударь мой, пришли, значит, три брата, а как земля наша велика и обильна, то и выходит, что им втроем управиться в этом изобилии стало совсем неспособно. И пошли у них братцы меньшие, примерно, хоть ты или я: чем больше порядку, тем больше братцев, и до того, сударь, дошло, что, кроме порядка, ничего у хозяев-то и не осталось. Где было жито — там порядок; где худоба всякая была — там порядок; где даже рощицы росли — и там завелся порядок. И стало, сударь мой, хозяевам куда как радостно: земля, говорят, наша хоть и не изобильна, да порядок в ней есть… резон!
Вот и выходит, что вся эта история одно инословие изображает, и если, примерно, тебя определяют теперь в становые, то ты так и знай, что ты тот самый Трувор и есть, о котором сказано, что для порядку призван.
А порядок что такое? А порядок есть такое всех частей вертограда сего соответствие, в силу которого всякому действу человеческому свой небуйственный ход зараньше определяется. А небуйственность что? А небуйственность есть такое качество, в силу которого ты, человек простой, шагу без того сделать не можешь, чтоб
В былые времена, когда я к служебным сладостям еще приобщен был, действовали мы на этом поле очень удачно. Главное тут — воображение иметь, чтоб оно тебе на всякий час пищу для действия доставляло. Воображаю я, например, что ты фальшивую монету делаешь; воображаю я это не потому, чтоб ты в самом деле монету делал, а просто потому, что воображение у меня есть и никто для него предела не заказал. Хорошо. Вот беру я белый лист бумаги и изображаю на нем тако: «По дошедшим слухам, имеется подозрение, что такой-то Потанчиков занимается якобы деланием фальшивой монеты. Подтверждаются эти слухи частью необыкновенным образом жизни, который ведет Потанчиков (ибо в доме его по ночам весьма часто усматривается выходящий как бы из подполья тусклый свет), частью чрезвычайным появлением в сей местности фальшивых денег, преимущественно же тем, что жена Потаичикова, будучи такого-то числа на базаре, купила беличий салоп, причем похвалялась, говоря: «Скоро и не такой еще куплю!» А потому и т. д.». Все это, сударь мой, это я себе вообразил, и никакого огня, ни фальшивых денег не бывало. Однако тебе, Потанчикову, от этого не легче. Призываю я меньшого своего братца, который хоть и весь в меня, а считается будто твоим депутатом*, и идем мы вместе к тебе с обыском. Супруга у тебя стонет, ребятушки зевают, собаки на дворе воют… ну, и одаряешь ты, сударь, нас по силе-возможности — только, мол, отвяжитесь, ради Христа!
Ты, дружище, пойми это, что в тебе и начало, и средина, и конец человеческого существования заключается. Ты, сударь, истинную веру охраняешь, ты уважение к властям посеваешь, ты здравие, благоденствие и продовольствие всюду распространяешь, ты от глада и града, от труса и наводнения, от мора и поветрия сирых и беспомощных освобождаешь! И все ты один, становой пристав Никанор Перегринов Потанчиков, у которого под началом единый писец состоит да десятка два-три сотских! Мало того: потребуется начальству птицу Фини́к* сыскать — ты и птицу сыщешь! потребуется статистику сочинить — ты и статистику сочинишь! Ты всеми добродетелями и науками от бога награжден должен быть: ты и хозяин добрый, и сыщик злохитрый, и химик изрядный, и статистик урожденный! А так как ты всего этого, по ограниченности природы человеческой, исполнить не в силах и так как про эту твою ограниченность и начальству, яко из человеков же состоящему, небезызвестно, то какое из сего прямое следствие истекать должно? А то следствие, что ты если не дело делать, так, по крайности, выгоды свои должен соблюсти!
Это тебе философия, а вот и практика. Прежде всего помнить ты должен, что всякая статья должна, по силе-возможности, сок дать, чтоб жажду твою утолить и гладного тебя накормить. Поначалу оно будто робостно, а по времени в такой вкус и азарт войдешь, что словно вот соловей: поешь и сам себя даже не