быть, не вырази этого требования Егорка, выразил бы его Филька-Косач, и тогда бог весть, какая вышла бы из этого кутерьма? А может быть, Егорка явился еще миротворцем; может быть, своим вмешательством он еще спас дело?

Но, конечно, еще более несостоятельною представляется манера Удар-Ерыгина. Тут все случайно, тут все так-таки просто ни на что не похоже. Почему именно пяток, а не десяток зачинщиков? И каких зачинщиков: блондинов или брюнетов? И если блондинов, то почему не брюнетов?

Я серьезно обращаю внимание гг. Сидорова и Удар-Ерыгина на эти вопросы и приглашаю их размыслить, ибо, мне кажется, они смотрят на это дело слишком легко.

Конечно, если взирать с высот глуповских на всех этих Антипок и Прошек, которые там, внизу, копошатся, то кажется, что они составляют безразличную массу и что, в смысле общеглуповских интересов, все равно, кого ни вырвать из этой массы: Антипку или Прошку. Но это не так. Микроскопические наблюдения доказывают нам до очевидности, что каждый из этих Антипок имеет свое собственное очертание. Затем наблюдения психологические доказывают еще больше: они доказывают, что каждый Антипка имеет не только свое собственное очертание, но и свою собственную нравственную физиономию, так что если, например, Антипку высекут понапрасну, а Прошку не высекут и за дело, то оба они этим обижаются. Стало быть, в воззрениях Сидорова и Удар-Ерыгина на мир Антипок и Прошек кроется ошибка; стало быть, и сечь не следует зря, а тоже рассматривать. Это первый результат, к которому должно привести размышление.

А второй результат будет заключаться в том, что и Антипка, и Прошка, после тщательного разбора дела, наверное очистят себя от всяких несправедливых нареканий. Антипка скажет: «Не я!», Прошка скажет: «Не я!» — и оба будут правы, ибо виноват не Антипка, а время, а струя, которая, несмотря ни на что, держится себе да держится в глуповском воздухе…

Итак, вот почему ты весь трясешься при одном имени Шалимова, курицын сын! Вот почему ты боишься его пуще палки и боя смертного! вот почему ты прячешься!

Но как ни искусны действия клеветника, как ни бесследно засасываются они болотом, составляющим поприще клеветы, тем не менее положение его должно быть ужасно.

Каждую минуту он должен опасаться, что вот-вот его уличат; каждую минуту он должен трепетать, что вот-вот настанет страшное мгновение, когда он вынужден будет всенародно принести покаяние, всенародно назвать себя клеветником!

А ну, как болото не засосет?

А ну, как индейкин сын смалодушествует?

И пораженному ужасом воображению клеветника представляются, как живые, все малейшие подробности, вся мелочная обстановка, сопровождавшая его гнусный поступок. Тогда-то он был там-то и сказал то-то («еще в это время ветчину с горошком подавали!» — подсказывает глуповское брюхо); тогда- то, при таких-то свидетелях, курицына дочь высказала такую-то мерзость, и он не только не протестовал, но даже сомнительно улыбнулся («цаплина внучка чай разливала!» — подсказывает брюхо); тогда-то он до такой степени увлекся, что выставлял себя даже очевидцем небывалого происшествия («не хотите ли еще кусочек каплуна?» — спрашивала его в это время Куликова теща).

Волосы шевелятся на голове его, во рту делается горько…

Что плюха? видал он на своем веку виды! И десять, и сто плюх съесть ничего; но быть униженным перед своей братией, но попасться, но быть пойманным, но быть названу подлецом в такое время, когда подлецы перестают производить фурор, — вот где ужас! вот казнь, которую он не мог предвидеть и ожидание которой заставляет его всечасно бледнеть и умирать!

Только вор может испытывать нечто подобное, когда лезет ночью в окно чужого дома…

Но, кроме страха, клеветник должен по временам ощущать и приливы раскаяния. Когда впечатление, произведенное ошпариванием, ослабевает, он не может не сознавать, что происшествие, столь много его огорчившее, исходит не от Шалимова, но вообще от силы ошпаривающих обстоятельств. И тогда он начинает ругать себя подлецом и свиньею и даже изъявляет намерение намазать свой глупый язык горчицей.

Только каплун может испытывать нечто подобное, когда, думая, что поймал носом кусок творогу, он внезапно догадывается, что поймал кусок извести.

Во уважение этого глупого страдания, во внимание к этому нелепому раскаянию, убеждаю тебя, Шалимов: плюнь на клеветника!

Для тебя это тем легче сделать, что наблюдения над общим строем глуповской жизни должны были дать тебе удовлетворительный материал для плевания и достаточно развить в тебе способность к такому способу выражения чувств и движений души. Плюй же смело! плюй прямо, плюй направо, плюй налево: может быть, доплюешься и до клеветника!

Помни, что Глупов не может не клеветать, потому что он возрождается. Возрождение вызвало в нем новые страсти и новые понятия, но прежде всего вызвало ненависть к самому возрождению. Хоть это, по- видимому, и противоречие, но оно разрешается очень просто. Еще не остыл на Глупове пот прежней, горшечной его жизни; еще не перегорел внутри его старый хлам, накопленный там веками; он все еще прежний, ветхий Глупов, который так забавлял тебя своим оригинальным миросозерцанием… Странно было бы, если бы он покончил со своим прошлым, не поговорив немного, не сневежничав хоть ради очищения совести!

Но, быть может, ты возразишь, что глуповские Палестины обширны и клевета разливается в них с зазорною быстротой. Скучно и досадно жить посреди жалкого гвалта, поднимаемого курицыными детьми, омерзительно видеть эти глупо разинутые рты, эти выпученные от радостного удивления глаза. И не потому досадно, что трогает самый крик курицыных детей, но потому, что крик лезет в уши, что он посрамляет мысль, что он во что бы то ни стало хочет вгрызться в существование, совершенно непричастное глуповской жизни.

Согласен; действительно, все это и скучно и омерзительно. Но в таком случае, не лучше ли сразу покончить с Глуповым?

Ты сам отчасти виновен в том, что Глупов сделался развязен, что он забыл пословицу, что розга для его же добра существует. Ты был слишком снисходителен к глуповцам, ты слишком якшался с ними. Ты сам некоторым образом заразился глуповскими привычками, сделался причастным глуповскому миросозерцанию, а глуповцы, видя это, и впрямь заключили, что ты совсем сделался глуповцем. И вот начались между ними «ха-ха» да «хи-хи», и вот появилась толпа amis cochons[218], которая, утеряв всякий страх, приглашает тебя выпить водочки и сыграть пулечку…

Сбрось с себя эту дрянь! покончи с Глуповым и делай свое дело, иди своею дорогой! Стань в стороне от Глупова и верь, что грязь его не забрызжет тебя!

Наши глуповские дела

В надежде славы и добра

Идем вперед мы без боязни…*

Вот и опять я в Глупове; вот и опять потянулись заборы да пустыри; вот и опять широкой лентой блеснула в глаза река Большая Глуповица и узенькой — река Малая Глуповица; вот и опять пахнуло на меня ароматами свежеиспеченного хлеба… Детство! родина! вы ли это?

Сердце мое замирает; в желудке начинается невыразимо сладостная тревога… передо мною крутой спуск, а за спуском играет и нежится наша милая, наша скромная, наша многоводная Глуповица! Господи! сколько стерлядей лавливали здесь во время оно! И какие славные варева сочинял из них повар Трифоныч! Даже теперь язык невольно подщелкивает, даже теперь рассудок отказывается верить, чтоб Тигр и Евфрат могли предложить первому человеку что-либо подобное ухе из налимьих печенок, которую ест самый последний из обитателей берегов нашей родной реки!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×