Максим Федорыч играет в карты легко и чрезвычайно приятно. Он не кряхтит, не подмигивает, не говорит «тэк-с» и вообще не выказывает никаких признаков душевного волнения. Партию его составляют: генерал Голубовицкий, Порфирий Петрович Порфирьев и Семен Семеныч Фурначев. Занятие картами не мешает Максиму Федорычу вести вместе с тем весьма приятный и оживленный разговор; во время сдачи он постоянно находит какую-нибудь новую тему и развивает ее с свойственным ему увлечением. Так, например, он находит, что Англия сделала в последнее время на промышленном поприще гигантские успехи, а что во Франции, напротив того, l’ère des révolutions n’est pas close…[58]

— Ах, какой приятный человек! — замечает Порфирий Петрович, когда Голынцев оставляет на минуту своих партнеров, чтобы посмотреть на танцующих.

— И, кажется, много начитан! — прибавляет от себя Семен Семеныч.

Но вот начинается мазурка, и Максим Федорыч по необходимости должен кончить игру, потому что дамы единодушно сговорились выбирать его для фигур. Само собою разумеется, что Максим Федорыч в восторге; он забывает почтенный свой возраст и резвится, как дитя: хлопает в ладоши во время шэнов и рондов, придумывает новые фигуры и с необыкновенною грациею ловит платки, которые бросаются, впрочем, дамами именно в ту сторону, где находится Голынцев. Одним словом, день проходит незаметно и весело. Во время сборов в обратный путь Максим Федорыч очень суетится и хлопочет. Он лично наблюдает, чтоб дамы закутывались теплее, и до тех пор не успокоивается, покуда не убеждается, что попечительные его настояния возымели надлежащее действие.

VII

Я не стану говорить об обедах и вечеринках, данных по случаю приезда Максима Федорыча сильными мира сего, пройду даже молчанием и великолепный бал, устроенный в зале клуба… Во все время своего пребывания в Крутогорске Максим Федорыч был положительно разрываем на части, и за всем тем не только не показал ни малейшего утомления или упадка душевных сил, но, напротив того, в каждом новом празднестве как бы почерпал новые силы для совершения дальнейших подвигов на этом блестящем поприще.

Перлом всех этих увеселений остался все-таки благородный спектакль, на котором я и намерен остановить внимание читателя. Максим Федорыч сам неусыпно следил за ходом репетиций, вразумлял актеров, понуждал ленивых, обуздывал слишком ретивых и даже убедил Шомполова в том, что водка и искусство две вещи совершенно разные, которые легко могут обойтись друг без друга.

Прежде всего шла пиеса «В людях ангел» и проч., и все единогласно сознались, что лучшего исполнения желать было невозможно. Аглаида Алексеевна Размановская играла решительно, comme une actrice consommée![59] Хотя в особенности много неподдельного чувства было выражено в последней сцене примирения, но и на бале у Размазни дело шло нисколько не хуже, если даже не лучше. Отлично также изобразила госпожа Симиас перезрелую девицу Небосклонову, а пропетый ею куплет о Пушкине* произвел фурор. Но Разбитной, по общему сознанию, превзошел самые смелые ожидания. Он как-то сюсюкал, беспрестанно вкладывал в глаза стеклышко и во всем поступал именно так, как должен был поступать настоящий Прындик. Один Семионович был неудовлетворителен. Он никак не мог понять, что Славский — дипломат, который под конец пиесы даже получает назначение в Константинополь, и вел себя решительно как товарищ председателя. Даже Фурначев понял, что тут что-то не так, и сообщил свое заключение Порфирию Петровичу, который, однако ж, не отвечал ни да, ни нет, а выразился только, что «с нас и этого будет!».

Начались и живые картины. Максим Федорыч лично осмотрел Гаиде́ и нашел, что Дарья Михайловна была magnifique[60]. Шомполов, бывший в это время за кулисами, уверял даже, будто Максим Федорыч прикоснулся губами к обнаженному плечу Гаиде́ и при этом как-то странно всем телом дрогнул. Впрочем, надо сказать правду, и было от чего дрогнуть. Когда открылась картина и представилась глазам зрителей эта роскошная женщина, с какою-то страстною негой раскинувшаяся на турецком диване, взятом на подержание у советника палаты государственных имуществ, то вся толпа зрителей дико завопила: таково было потрясающее действие обнаженного плеча Гаиде́. Напрасно насупливался мрачный Ламбро, напрасно порывался вперед миловидный Дон-Жуан, публика не замечала их полезных усилий и всеми чувствами стремилась к Гаиде́, одной Гаиде́.

Вторая картина была также прелестна. Несколько приятных молодых дам и девиц, un essaim de jeunes beautés[61], в костюмах одалиск и посреди их Дарья Михайловна с гитарой в руках произвели эффект поразительный.

Третью картину спасла решительно Дарья Михайловна, потому что Семионович (Иаков) не только ей не содействовал, но даже совершенно неожиданно свистнул, разрушив вдруг все очарование.

Грек с ружьем прошел благополучно.

Но само собой разумеется, что главный интерес все-таки сосредоточивался на «Чиновнике». В публике ходили насчет этой пиесы разные несообразные слухи. Многие уверяли, что будет всенародно представлен становой пристав, снимающий с просителя даже исподнее платье; но другие утверждали, что будет, напротив того, представлен становой пристав, снимающий рубашку с самого себя и отдающий ее просителю. Последнее мнение имело за себя все преимущества со стороны благонамеренности и правдоподобия, и потому весьма естественно, что в общем направлении оно оправдалось и на деле. Максим Федорыч сильно трусил. Он видел, что Семионович совсем не так понял свою роль.

— Mais veuillez donc comprendre, mon cher[62], — говорил он, — ведь Надимов человек новый, но вместе с тем и старый…то есть, вот видите ли… душа у него новая, а тело, то есть оболочка… старая!.. Здесь-то, в этом безвыходном столкновении, и источник всей катастрофы… vous comprenez?[63]

Но Семионович не понимал; он, напротив того, утверждал, что у Надимова душа старая, а тело новое…и что в этом-то именно и заключается не катастрофа, а поучительная и вместе с тем успокаивающая цель пиесы: это, мол, ничего, что ты там языком-то озорничаешь, мысли-то у тебя все-таки те же, что и у нас, грешных.

Максим Федорыч был в отчаянии и не скрывал даже чувств своих.

— Все идет отлично, — говорил он в партере окружавшим его губернским аристократам, — но Надимов… признаюсь вам, я опасаюсь… я сильно опасаюсь за Надимова… какая жалость!

И действительно, вместо того чтоб представить человека по наружности холодного, насквозь проникнутого бесподобнейшим comme il faut[64] и только в глубине души горящего огнем бескорыстия, человека, сбирающегося высказать свою тоску по бескорыстию на всю Россию, однако ж, по чувству врожденной ему стыдливости, высказывающего ее только княгине, Мисхорину, полковнику и Дробинкину, Семионович выходил из себя, драл свои волосы и в одном месте дошел до того, что прибил себя по щекам. Даже крутогорская публика как-то странно охнула при таком явном нарушении законов естественных и человеческих, а Порфирий Петрович весь сгорел от стыда.

Наконец представление кончилось. Слово «joli»[65] слышалось во всех углах, только канцелярские чиновники, обитатели горних и страшные зоилы, остались не совсем довольны, да и то потому, что их заверили, что будет непременно представлен становой, да и не какой- нибудь другой становой, а именно второго стана Полорецкого уезда — Благоволенский.

На другой день в губернских ведомостях была напечатана в виде письма к редактору следующая статья*:

«Позвольте и мне, скромному обитателю нашего мирного города, поговорить о прекрасном торжестве, которого мы были вчера свидетелями. Известно вам, милостивый государь, какое благодетельное влияние имеют зрелища (а в особенности благородные) на нравственность народную. С одной стороны, примером наказанного порока смягчая преступные наклонности, зрелища, с другой стороны, несомненно возвышают в человечестве эстетическое чувство; эстетическое же чувство, в свою очередь, пройдя сквозь горнило нравственности, возвышает сию последнюю и через то ставит ее на ту

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×