да и бросит дело так, потому дорожному человеку с полицейскими связываться тоже не приходится. Ну, а как убьешь-то его, он волей-неволей на тебя пожалуется; пойдут это шарить да сыскивать, и хоть ничего настоящего не найдут, однако на целый месяц все дело тебе перепакостят.

В эту ночь мы барина остановили. Молоденький такой да нежненький, а трясется, сердечный, один на тележечке. Шибко он нас испугался, даже смешался совсем.

— Что ж ты не везешь, каналья ты этакая! — кричит ямщику, а сам почти плачет. Ну, денег у него мы не густо нашли, потому домой в побывку налегке ехал, а взяли у него чемоданишко, часы золотые да перстенек с руки. Больно мне его жалко было. И то говорил Корнею: «Что, мол, младость обижать?» Однако он не послушал: «Не смотри, говорит, что, младость; вырастет, такой же супостат будет!»

В другую ночь, видим, целый рыдван по дороге шестериком ползет. Ну, так и мерещится мне, что Семериков это рыдван.

— Братцы, — говорю, — голубчики! никак, это мой едет!

Однако вышел не он, а барин какой-то большой. Растянулся себе на подушках барин любезный, спит во всю ивановскую, а у самого крест на манишке болтается. Ну, мы его разбудили.

— Ваше благородие, — говорит Корней, — извольте вставать, на станцию приехали!

Только он поначалу высоко́ было взял.

— Как вы смеете! — говорит, — да вы знаете ли, говорит, что я вас туда упеку, куда Макар телят не гоняет!..*

И все это на крест свой показывает — такой старикашка затейный! Однако Корней его сразу смирил.

— Чтобы тебе, ваше благородие, не повадно было вздор болтать, так я, — говорит, — креста этого тебя лишаю!

Урезонился он маленько, стал прощенья просить. Много он нам ласковых слов говорил: что и воровать-то стыдно, что и братья-то мы все, что обижать нам друг дружку, стало быть, не приходится; однако как наше дело к спеху было, мы вслушаться в его речи настоящим манером не могли, и так-таки вчистую его обобрали, что даже лошади после того от легкости рысцой побежали.

Стащили мы нашу добычу в лес, в самую трущобу, и хворостом там ее завалили. Только в лесу долго оставаться еще неспособно было. И по дороге, и в поле уж сухо, а в лесу еще земля словно не весь пар отдала. Приклонишься книзу, даже видишь, как земля на глазах твоих отходить начинает, а в иных местах, где поглуше, словно вот легкая-легонькая пеленочка еще лежит — ледок, значит. А из-подо льду уж и травка зелененькая выбивается.

Воротились мы на постоялый ранним утром, чуть еще солнышко показалось. В горнице, видно, еще спали; только немая работница за ворота вышла, позевывает да на восход крестится; да и та, увидевши нас, словно испугалась, и вдруг ни с того ни с сего в ворота шарахнулась… что за чудо! Однако Корней, должно быть, чутьем беду свою почуял и сам за ней следом ударился…

Только я уж застал, как он Федота допрашивал; вижу, на нем и звания лица нет, а Федот стоит у стены в одной рубашке, волосы это растрепаны, рожа немытая; стоит да под рукой его, ровно комар, топорщится.

— Куда убегла? сказывай! — говорит Корней.

И не то чтоб шибко выкрикивает, однако даже мне от его голосу жутко стало.

Ну, и Федотке, видно, не до разговоров пришлось; лепечет что-то про себя да руками разводит.

— Продал ты, что ль, ее? — опять говорит Корней, — сказывай, сказывай же ты мне, аспид ты эдакой!

Собрал он его, братец ты мой, в охапку и грянул об пол. Уж топтал он, топтал, уж возил он его по полу-то, возил!.. Давно и душонка-то его смрадная, чай, в тартарары пошла, а он все сытости не чувствует… Возьмет это, поднимет его с полу, и опять обземь как шваркнет!

Ну, под конец и сам измаялся; грянулся это на лавку да как завопит, да застонет, аж вчуже меня холодный пот прошиб!

Часа через два мы этот проклятый постоялый двор со всех четырех углов зажгли. Так и сгорел со всеми пожитками; даже немая, по глупости своей, выбежать не успела…

И пошли мы после того во путь во дороженьку, отреклись от мира прелестного, поклонилися бору дремучему, и живем, нече сказать, ни худо ни красно, а хлеб жуем не напрасно.

Странствуем мы с ним по русскому царству, православному государству, странствуем по горам, по долам, по лесам, по полям, по зеленым лузям, а больше около большой дороги держимся.

Весело, брат! это уж говорить нечего… то есть, просто у нас житье-пережитье!.. Однако идешь это иной раз по опушечке, и вдруг на тебя дурость найдет… Растужишься, разгорюешься и падешь где-нибудь под елочкой, тяжеленько вздыхаючи, горьки слезы роняючи, свою жизнь проклинаючи… И елочка это словно тебя понимает: так-то плавно да заунывно лапами своими над тобой помавает: вздохни, мол, замученный! вздохни, бесталанный, бесчастный! вздохни, сирота, сиротский сын!

Одно нехорошо: не могу я вообразить, как бы с Семериком свидеться… Слушай ты! Недавно сплю я и вижу, будто передо мной Семеричище-горынчище стоит. Стоит это преогромный такой, и вширь и ввысь раздался, и всей будто тушей своей на меня налегчи хочет… Начал было я тут тосковать да вперед рваться, чтобы, то есть, жажду свою на нем утолить, однако словно вот сковало меня всего: лежу на земле, ни единым суставом шевельнуть не могу… И вот, братец ты мой, какое тут чудо случилось! Смотрю я на него и вижу, словно стал он, Семеричище, пошатываться да поколыхиваться; ну качался-качался, даже в лице исказился совсем, да как грохнется вдруг сам собой наземь! Налетели это птицы-коршуны, расклевали телеса его неженные, кости белые люты звери разнесли… И на том самом месте, где Семерик стоял, выросло будто божье де́ревцо, божье де́ревцо живительное, от всех ран-скорбей целительное… Уж куда хорош этот сон!

И другой еще сон я видел: прихожу будто я в град некий, и прихожу не один, а с товарищами: такие приятели есть, сотскими прозываются. Подхожу это к палатам пространным: с четырех концов башни высятся, спереду стоят батюшки-солдатушки; стоят солдатушки, ружьем честь отдают, за белы руки меня принимают, принимаючи разутешными речами ублажают: «Ты войди, мол, к нам, вор-разбойничек! душегубчишка ты окаянненький! Отдохни ты у нас в остроге каменном, за затворами крепкими- железными!»

Третий сон я видел: стою я на месте высокиим, и к столбу у меня крепко-накрепко руки привязаны. Собралось тут народу видимо-невидимо, все на меня позевать-поглазеть, на меня, на шельмецкого шельмеца, на разбойника!

И молился я тут спасову образу,* И на все стороны низко кланялся: Вы простите меня, люди божии, Помолитеся за мои грехи, За мои ли грехи тяжкие! Не успел я на народ во́зрити, Как отсекли мою буйну голову Что по самые плечи могучие…

Ну, этот сон нельзя сказать, чтоб пригож был… Однако не лучше ли нам это бросить-позабыть…

Ах, в горе жить, некручинну быть!* А и горе-горе, гореваньице! Ах, в горе жить, некручинну быть, Нагому ходить — не стыдитися!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×