чувствительность) я дарю удвоенные ласки, чтобы утешиться, чтобы найти силы подавить в себе человеческие чувства, казня себе подобных.
Увы! Напрасная предосторожность нашего бедного разума! Я чувствую, что здесь, в печальном моем уединении, где я думал найти убежище от моих воспоминаний, они против моей воли возникают и гнетут меня всей своей тяжестью. И вот, достигнув шестидесятилетнего возраста, утомленный жизнью, в которой я ничего не знал, кроме горечи, мне пришла странная, одуряющая мысль написать книгу, первые страницы которой посвящены «Предисловию».
Безделье и уединение — плохая среда для воображения, которое лишь требует объяснений. Поэтому я более не в состоянии был оставаться наедине со своими мыслями.
Удрученный тысячью идеями, напоминавшими мне о моем зловещем предопределении с самого рождения, о моем звании, я невольно переносился к эпохе, когда случай, о котором я расскажу ниже и который, несмотря на действительность, напоминает по своему романтизму один из поэтических вымыслов нашей литературы, ввел в наше поколение зловещее наследие, передать которое мне, благодаря Господу Богу, некому. Я вспомнил ряд своих предков, в числе которых даже семилетний ребенок не имел пощады. Прадед мой, Шарль-Баптист Сансон, родившийся в Париже 19 апреля 1719 года, вступил в должность своего отца 2 октября 1726 года, но так как было невозможно, чтобы ребенок его лет сам мог выполнять такую обязанность, на которую был обличен, то Парламент дал ему в помощники палача по имени Прюдом, требуя, чтобы он хотя бы присутствовал при всех казнях, совершавшихся в то время, чтобы придать им законный вид. Разве это несовершеннолетие, и эти постановления правительства не достойны замечания в истории эшафота!
Я вспомнил своего деда, облаченного в одежду Несси, в ту отдаленную эпоху, в которую слово «страх» было выражением слишком нежным, когда он был вынужден отсекать кровавым лезвием топора головы как самых невинных, так и самых виновных людей. Потеряв всякое сознание своего униженного положения, не обращая внимания на презрение жертв, которые, что касается меня, никогда не могли заглушить крика моего сердца и угрызений совести. Мое воображение рисовало мне этого старца, бледный лик которого я видел, будучи ребенком, исполнявшего свои зловещие обязанности среди борьбы пожирающих себя партий, видя побежденными — победителей вчерашнего дня, и на завтра — победителей сегодняшнего; исполнителя той жажды крови, которая была самым характерным явлением этого невероятного момента в нашей истории.
Наконец я вижу моего деда в ту минуту ужаса, когда 21 января 1793 года революция вторично представила свету королевскую голову, отсеченную кровавой рукой палача…
Я знал, какую страницу занимало это столь внезапно случившееся событие в нашей жизни, опасениях, слезах, угрызениях нашей совести, подкравшееся к нашему очагу, — это печальная страница в числе прочих, посвященных жалкому перечню, в который уже в продолжение полутора столетий мои предки день за днем вносили имена и поступки своего поколения.
Анализируя эти странные анналии, которые я сам продолжаю, которые возникли еще во времена «пудры» и затем существовали во времена регентства и царствования Людовика XV и, наконец, во время революции и в наш век; встречаю на каждой странице любопытные воспоминания, неизвестные истории того времени, множество преданий, сохраненных семейством, обреченным в продолжение двух веков, подобно древним париасам, на уединение и презрение, которые, собственно говоря, составляют таинственные архивы для неизвестного будущего; встречаю в них как имена знаменитых, так и презренных людей — имена графа Горна возле Пуллалье и Картуша, Лалли Толлендаль и кавалера де Ла Барр, Дамиенсов и, наконец, короля во главе этого кортежа жертв мук, которые не находят себе подобных в истории. Я припомнил рассказы отца о временах Империи, адской машине, машинах Жоржа Кадудаля, товарищей Жеху, Шофферов, и проч., перенесясь в те времена, когда мне самому приходилось пройти все те страшные случаи, кровавая развязка которых выпала на мою долю: присуждение четырех сержантов Ла Рошеля, Лувеля и всех помощников Жана Клемана и Равальяка, тщетно покусившихся на жизнь Людовика-Филиппа. Переходя от этих жертв фанатизма к жертвам судебных ошибок, как например, Лезурку, и наконец, к самым невинным преступникам: Дерю, Папавоану, Кастеню, Ласенеру, Суффлару, Пульману и прочих, в которых мы встречаем лишь разные виды преступлений и различные ступени человеческого развращения, я задал себе вопрос, что не скрываются ли в этом материалы для книги, польза и интерес к которой изгладили бы неприятное впечатление, произведенное именем автора, и не будет ли лучшим занятием моей старости труд по поводу этого сочинения.
Сознаюсь, и это мое извинение, что я не медлил ни минуты.
Поэтому я приступил к работе и немедленно стал писать свое произведение, справившись предварительно с «Историей казни и Палачей», которая, мне так казалось, могла быть весьма полезной при составлении этого сочинения.
Это сочинение — предлагаемая на суд публики книга.
Шум, возникший после одной из публикаций, дал мне понять весь риск, которому я подвергаю себя, но это не остановило меня. Быть может, предположили, что я выбрал из груды писем несколько фраз, составил книгу под своим именем, не убедившись в том, что это — чистосердечный, добросовестный труд, который мог возникнуть только в уме человека, удрученного горестями, ставшими его судьбой, и написанный по материалам оставленным мне моими предками. И это стало главной причиной стольких нападков еще до ее появления. Они должны, прочитав мою книгу полностью, лучше судить обо мне.
Быть может, читатели, столь жадно отыскивающие на страницах журналов описание главнейших казней, примут благосклонное единственное сочинение, представляющее верное описание всех кровавых драм, происходивших в последние два века нашей эры; быть может, презрение, связанное с моим прежним званием, презрение, которого я не хочу и не могу считать предрассудком, исчезнет хотя бы на минуту при чтении этого сочинения, большую часть страниц которого я посвятил философским, историческим и, могу сказать, моральным истинам.
Некоторые из представителей журнала «Фельетонроман» заклеймили анафемой заглавие моего сочинения.
Более снисходительные воскликнули: «К чему подобная книга?»
Увы! Я не имею права быть щепетильным, потому прошу только позволения возражать лишь тем, кто, как кажется, задал мне этот вопрос.
Если общество и отталкивает все, что касается памяти преступников, то оно должно все-таки принять то, что относится к памяти жертв.
Последнее биение сердца мученика принадлежит потомству: оно имеет право, его обязанность изведать — куда он обратил свой угасающий взор.
Поэтому позвольте человеку, которому ваши отцы, вследствие своего протеста, отвели ужасно мучительную роль высказать свое отношение к истории, рассказать то, что ему довелось видеть.
Если бы целью этого сочинения было лишь доставить новую пищу пошлому любопытству людей, которые не имеют мужества искать душевных волнений у подножия эшафота, и, между тем, хотят найти их в сочинении, которое представляло бы фотографический снимок этих сцен в театре смерти, то ваше презрение было бы основательно; но я бы бросил в огонь книгу, написанную с этой целью.
Наконец Богу не было угодно, чтобы мне пришла хотя бы на минуту мысль, как многие могут подумать, предпринять апологию гильотины и восстановления звания палача! Скорее бы отсохла моя рука, чем начертала сочинение, столь противоречащее моим душевным мыслям и стремлениям в продолжение всей моей жизни. Напротив, если я и был воодушевлен свыше к изданию этой книги, то главным поводом к этому была необходимость постановки этого вопроса перед трибуналом общественной цивилизации, вопроса, о котором говорило столько знаменитых людей, начиная с Монтескье, Беккариа, Филанджери и до Виктора Гюго, которые требовали отмены беспощадного истязания, живым олицетворением которого я имел счастье быть.
Зная, насколько этот важный вопрос занимает умы всех, вследствие великодушного начала, сделанного одним небольшим Германским великим герцогством, родиной Гете; Шиллера и Виланда, этого германского Вольтера, я в свою очередь, не считал себя вправе оставаться более нейтральным, убедился, что мой священнейший долг, в виду своего бывшего звания, положить и свой черный шар или принести и свое свидетельство по делу этого великого процесса, который ведется уже более века против постановления, которое ни в чем не соответствует нашим нравам.