Я предлагаю, пригласить для беседы самого певца, — обратился Доброхотов к членам трибунала.
Сопровождаемый секретарем Борзовым, вошел высокий человек с вдохновенным строгим лицом. Черный костюм облегал его изящную фигуру. На предложение Русакова присесть Собинов удивленно приподнял брови и, поправив вылезавший из рукава манжет, мягко произнес: «Благодарю».
Певец не сел. Он продолжал стоять, скрестив пальцы рук, будто готовил себя к исполнению трудной вокальной партии.
О чем думал этот человек, с любопытством всматривавшийся в незнакомые ему лица сидящих за столом людей? От его внимания не ускользнул угрюмый растерянный взгляд матроса Шауло, но что он должен означать? Может быть, и другие члены трибунала присоединились к мнению матроса? Не поймут его и здесь! Вспомнил, как пятнадцатилетним юношей, получив аттестат зрелости, он оставил милый сердцу Ярославль, родную Волгу, разочарованно бродил по узким кривым улочкам Москвы, которые пересекались во всех направлениях еще более узкими переулками. Московский Кремль, Красная площадь с Василием Блаженным восхищали его. Гордость и радость за Россию, за русский народ наполняли его душу. Он готов был примириться с Охотным рядом и даже трудно выносимым затхлым воздухом охотнорядских лабазов.
В стенах университета он видел и щеголей, дворянских сынков, детей капиталистов, живших в довольстве, и студентов-разночинцев, учившихся на грошовые доходы. Но мечты о песнях, дорогие сердцу образы и воспоминания пестрого кипучего детства на берегах Волги, красочные закаты солнца и ночные симфонии пароходных гудков звали молодого студента к песням, раскрывающим красоты русской природы и глубину русской натуры.
Вихрем пронеслись в голове певца студенческие годы, его первое выступление на сцене все с тем же мучительным вопросом: «Поймут ли его?» С этим же вопросом стоит он сейчас перед новыми хозяевами новой начинающейся жизни.
Собинов перевел свой взгляд на юнца в матросском бушлате,которому люди доверили его жизнь. Русаков почувствовал на себе этот взгляд. Наступил напряженный момент. Все чего-то ждали, а тот, казалось, совсем забыл о своей роли. Всем почему-то стало неловко от затянувшейся паузы. Наконец Русаков сказал:
— Я аплодировал вам с галерки петербургского Народного дома, вы тогда пели для нас!
— Долг артиста петь для людей.
— Независимо от их убеждений? — мягко вставил Русаков.
— В Крыму пел я и хорошим, и плохим людям. Хорошие награждали любовью, а плохие требовали подписать контракт на выезд в Европу...
— Интересно, чем вы мотивировали свой отказ? — нетерпеливо спросил Бородин.
Собинов задумался, потом сказал просто:
— Любовью к родным местам... — и вдруг развел руки плавно, широко.
— Леонид Витальевич, — неожиданно вмешался Доброхотов, — давайте продолжим ваши гастроли по городам Черного и Азовского морей обновленной России, организуем народную консерваторию...
Собинов взволнованно задышал, артистически всплеснул руками.
— Коль не в клетке, то готов петь... Я не могу не петь!
— Забудьте о клетке, — вмешался взволнованный Русаков, — поверьте поклоннику вашего таланта, студенту-галерошнику...
— Между прочим, самая благодарная публика, — оживленно заметил Собинов.
Наступила пауза. Члены трибунала шептались... Затем Русаков встал, подошел к певцу и дружески протянул ему обе руки.
— От всей души желаем вам, Леонид Витальевич, успеха!..
В ПАСХАЛЬНУЮ НОЧЬ
Весна 1921 года выдалась жаркой. Уже в начале апреля за плугами и боронами тянулся хвост пыли. Душные дни заканчивались внезапными ливнями. Но утолить жажду потрескавшейся земли непродолжительный дождь не мог. Раскаты грома над Днепром напоминали недавние артиллерийские канонады.
В городе с утра воцарялся нестерпимый зной. На фоне посеревших от жары кварталов в сполохах молний зловеще поблескивал купол собора.
Глубоким вечером в такую непогоду из порта к центру шел человек. Он изредка останавливался, кося глазами по сторонам. Из-под капюшона его намокшего плаща виднелись только нос да клок бороды. Человек остановился, прощупал сучковатой палкой глубину заполненной водою рытвины на обочине дороги и, обойдя ее, направился к собору.
Вскоре ночной гость свернул в Приреченский переулок. Он замедлил ход, приблизившись к землянке. Сквозь редкую кружевную занавеску виднелась керосиновая коптилка, стоявшая на столе. Хозяин землянки что-то мастерил. Через полуоткрытое окно, хорошо промытое теплыми струями дождевой воды, донесся женский голос:
— Бога прогневили, потому и грозы ранние. Будет сухо, урожая не жди. Ни хлеба, ни работушки нету. На зажигалках долго не протянешь.
Мастеровой, вертевший в руках зажигалку, глухо ответил невидимой за занавеской женщине:
— Бог посердится и перестанет, а человеку еда каждодневно требуется. Есть нечего — оттого и зажигалки крутим.
— Люди куличи пекут! — не унималась женщина. — А в соборе, небось, полно народу — пасха ныне... Говорят, сам епископ с проповедью пожалует.
Наконец женщина вышла из-за перегородки, обратив свой усталый взор к окнам.
Человек в капюшоне отпрянул за угол, сделал несколько резвых прыжков и пошел вдоль наклонившегося забора ускоренным шагом. Где-то сзади запоздало тявкнула собачонка.
Перед собором горело два фонаря. Люди входили в просторное преддверие храма. Они наспех крестились, бережно раскрывали намокшие узелки.
Путник протиснулся сквозь толпу, отбросил капюшон. Седые волосы, длинная холеная борода старили его. Но розовые скулы, острый взгляд бегающих глаз подчеркивали запас еще не истраченных сил.
В соборе было душно, пахло ладаном, воском.
Величественный и важный, в длиннополой ризе, епископ был окружен сонмом предупредительных священников и диаконов. Свита состояла из трех рядов: те, что впереди, шли с большими зажженными свечами, другие поддерживали епископа. Третий ряд, диаконы, замыкал шествие.
Люди смолкали, истово крестясь, отвешивая поклоны. Слышалось пение клира и молитвенный шепот.
— Смиритесь, православные, не поддавайтесь большевистской ереси... яко соблазну диавола... — ронял на ходу епископ, вялой рукой касаясь согбенных спин. Бородатый мужичонка, толстый, туго подпоясанный кушаком, силился сделать поклон приближающемуся епископу, но это у него никак не получалось, словно проглотил аршин. Когда он откинулся назад, вознеся руку, сложенную перстом, откуда-то из-под полы с тяжелым грохотом вывалился затвор и с дребезжанием покатился по каменным плитам. Епископ заступил это место, выкрикнув:
— Христос воскресе!
Голос его басовито прогремел под сводами собора. И тут же собор вздохнул тысячеусто:
— Воистину воскресе!
Оба хора подхватили: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ...»
Бородатый путник, отирая мокрые щеки и голову платком, приблизился к епископу и, Оттолкнув диакона со свечой, приглушенно сказал:
— Жду благословения, ваше преосвященство.
Епископ молча осенил его крестным знамением, поведя бровями на дверь.