покрасневши, сам на себя обиделся вдруг; подумал: 'Не все ли равно? — ведь никогда его больше не увижу…' И неожиданно для себя поднял рюмку и сказал:
— Что же, выпьем.
И потом сразу стало тесно, трудно, жарко: это могуче обнимал, тискал и целовал его в губы и щеки Дерябин. И, глядя на него влюбленными радостными глазами, тяжело, точно страдающий одышкой, говорил Дерябин:
— Митя, а? Митя!.. Ведь ты себе представить не можешь, какие все в общем мерзавцы, скоты!.. У тебя в казарме, там что? Ти-ши-на! 'Никак нет', 'ряды вздвой', 'равнение направо'… А я здесь как черт в вареной смоле киплю! Свежего человека нет, — все подлецы! Факт, я вам говорю!.. Насчет новобранцев, — это я сочинил, что мне солдаты нужны, черт их дери… Ты уж прошу простить, сочинил. Мне офицер был нужен. Со взводом, думаю, кого же пошлют? Субалтерна, молодого какого-нибудь, честного… Ты ведь честный, Митя, а? Даже спрашивать нечего, честный еще, по глазам вижу, — честный… Митя, а? Ну, выпьем! Нне так! Т-ты, гимназист! Крест-накрест. Руку давай сюда, вот! Гоп! — и Дерябин лихо поддал, как на каменку, свою рюмку, и поперхнулся водкою Кашнев.
Сказал пристав, усевшись:
— Это напрасно у меня такая фамилия — Дерябин; мне бы нужно Бессоновым быть: я вот третью ночь сегодня спать не буду. Вчера ночью с новобранцами возился, а третьего дня меня чуть было студент один не убил.
— Как?! — спросил Кашнев.
— Как! Как убивают? — Вооруженное сопротивление. Арестовать нужно было, я к нему в два часа ночи с нарядом, а у него дверь на замок, — и пальба пачками. Сражение. Городовому одному ухо прострелил: так кусок и выхватил, вот, с ноготь кусок… Как рвану я эту дверь, да в комнату! Раз он в меня, вот так пуля! Рраз, — вот это место мимо пуля… н-ну, руки ж дрожали, дрянь! Кинулся я — и его с ног сшиб и револьвер отнял, — честь честью!.. Вот револьвер — маузер.
И, говоря это, он подошел к стене и снял длинный, солидно сделанный новенький револьвер.
— Вот! Из него как из солдатской винтовки пали: никакого промаху и быть не может!.. Как он в меня не попал? Нет, ты скажи, черт его дери! Что я для него, муха?
И, держа маузер на прицел, он спросил:
— У тебя какой системы? Наган?
— У меня?.. Да у меня никакого нет, — почему-то неловко стало Кашневу.
— Газета на шнуре?.. Хочешь, подарю!.. Вот — наган. Система — наган, работа — Тула, бери. Бьет здоровенно, не смотри, что Тула… А маузер нельзя, к делу пришью… бери.
— Ну вот… Точно я купить не могу, — отвел Кашнев его руку с наганом.
— Отказался? Что? — удивился Дерябин. Он стоял с револьверами в обеих руках и обиженно смотрел на Кашнева воспаленными от бессонных ночей глазами. — Почему отказался?
— Зачем же такие подарки делать? — мягко говорил Кашнев. — И ты… (неловко вышло у него это первое 'ты') ты меня ведь в первый раз видишь…
— Так что? Не пойму!
— И, наконец, что это за револьвер такой, бог его знает!
— Та-ак! — горестно протянул пристав. — Так и запишем…
Но вдруг, закусив губы и дернув широкими ноздрями, он крикнул:
— Культяпый!.. Я тебе его сам в кобур положу! — погрозил он Кашневу наганом; и когда появился Культяпый, он закричал ему, вращая красными белками: — Найди там кобур их благородия и привяжи это к шнуру, — понял?
Культяпый бережно взял револьвер и выскользнул с ним проворно, как мышь.
— Митя! — крикнул Дерябин, восторженно глядя на Кашнева. — Митя! Братишка мой был Митя, — от тифа помер… дай, боже, царства небесного… Друг! — он положил тяжелые руки ему на плечи. — Ради дружбы, ради знакомства нашего — сними ты это! — и он гадливо показал глазами на значок и передернул губами справа налево.
— Ну вот! Зачем это? — улыбнулся Кашнев.
— Не могу я этого видеть, — сними! Вынести этого не могу!.. И точно не офицер даже, а какой-то переодетый немец, черт его дери!.. Спрячь, Митя!
У огромного Дерябина стали вдруг умоляющие, немного капризные, детские глаза.
— Ведь тебе это ровно ничего не стоит, а мне… а меня это… по рукам-ногам вяжет, бесит! — страдальчески выкрикнул Дерябин и отвернулся.
Кашнев представил, как позапрошлой ночью в двух шагах в Дерябина стрелял студент, и понял что- то; пожал плечами и медленно отстегнул значок, повертел его в руках и положил в боковой карман.
— Друг! Митя! — заорал Дерябин. — У тебя ж сердце!.. Господи, — это ведь с первого взгляда видно!.. С одного взгляда!.. Со взгляда!..
И опять Кашневу стало тесно, трудно и жарко, и еще было ощущение такое, как будто кого-то он предал; но тут же прошло это. Было немного пьяно, перед глазами мутно. Скрипел и трещал спицами какаду.
IV
— Я — дворянин, милый мой! И горжусь своим дворянством, и своим офицерским чином, и своей службой в полиции! — клубился голос пристава, как дым кадильный.
Дерябин пил много и много ел, и теперь лицо его как-то начало отвисать книзу; и двойной подбородок, и толстая нижняя губа, и верхние веки, и короткие косички волос, прилипшие к потному лбу, — все как-то спустилось вниз.
— Я ведь тоже в гимназии был, а в университет не пошел… почему? — не хотел; пошел по военной службе. Что? Плохо я сделал? Не то?.. А я себя ломать не хотел, милый мо-ой! Любил скачки, охоту, песни, танцы, черт их дери, — женщин! Люблю женщин! Не одну какую-нибудь, а всех вообще… вот! Против натуры не хотел идти… В пограничной страже служил против Галиции на австрийской границе… А-ах, служба ж была занятная!.. Контрабандисты! Шельмы народ! Двутавровые волки! Ухачи!.. Из-за одного меня со службы турнули… Кутили мы там на фольварке у одного панка, польский мед пили, а тут взводный, дурак, мне: 'Контрабандиста задержали, ваш-бродь, — что прикажете из им делать?..' Нет, ты вот рассуди, — не дурак? Что 'из им' можно делать? Ну, отложи его куда-нибудь до утра, а то ночь, и мед этот чертов, и я пьян… 'Повесить!' — говорю. 'Слушаю', — и ушел. Так минут через двадцать приходит, — а у нас пьянство своим чередом, — в притолку уперся: 'Так точно, говорит, повесили…' Что? Кого повесили?.. Мы уж и думать забыли!.. Как смели?.. Идем смотреть с фонарем. Висит действительно, факт! Какой-то, лет двадцати, глаза навыкат, зубы ощерены… Конец. Тты, черт! Преступление. Превышение власти. А уж утром тут из местечка родные этого прискакали… Что? Суда ждать?.. Я взял сам по начальству на себя донес. Сколько-то там дней, — от командующего войсками телеграмма: 'Контрабандиста предать погребению, офицера увольнению, эпизод забвению'. Я и подал в отставку.
— Этот анекдот я, кажется, слышал, — сказал Кашнев.
— Со мной случилось, а не анекдот! Факт, я вам говорю, — нахмурил безволосые брови пристав. — Но-о демократов, — этих я ненавижу!.. Своей службы в полиции не стыжусь, нет! А демократа, — я его знаю! Вполне-с!.. Он… корноухий (Дерябин хитро завернул пальцем правое ухо), у него что ни зуб, то щербина, оба глаза косят… хрромой!.. ррвотой через день страдает… регулярно, черт его дери! Он когда из маузера в упор в стенку стреляет, и то норовит не попасть… факт! Нет, ты если с носовым платочком идешь, так платочек этот чтоб чистенький, беленький, чтоб кружевами обшит, ты! Ты его духами спрысни, чтоб пахло!.. Ты, если слабость, так без наряда ты, черт тебя дери, на улицу и носу не суй, если ты слабость, а то живо тебе хвост грязными сапожищами отомнут. Ты не вопи на перекрестке, — ты! Ты, черт тебя дери, человеком будь!
— Что ты? Что ты? Дикарь ты! Не то! — махнул рукою Кашнев и улыбнулся длинно. Он никогда не пил много водки и теперь размяк, одряхлел, и появилось в нем что-то женское.