холст, как школьница в тетрадь своей соседки по парте, — гораздо более способной соседки, — пыталась делать этюды маслом, а он говорил ей добродушнейшим тоном:

— Это меня в тебе поражает, Варя! У тебя совсем нет почему-то чувства тона. Даже и заглядывая все время ко мне, ты все-таки кладешь гуммигут вместо золотистой охры, а вместо берлинской лазури кобальт!

— Не чувствую тона? — возражала она задорно. — Это просто потому, что меня эти здешние тона твои совсем не волнуют. Я к ним отношусь хладнокровно, если ты хочешь знать. А вот если бы вместо Белого было передо мною Черное море, тогда бы совсем другое дело.

— Черное море велико, — пытался он ее понять. — О какой именно местности ты думаешь, когда говоришь это?

— Да вот хотя бы Крым, например!

— Есть Крым, есть и Кавказ… Есть Тамань, Геленджик, Одесса… Все это на берегах Черного моря.

— Мне хотелось бы только в Крым! — пылко сказала она.

— Что же тут такого неисполнимого? Крым так Крым! Долго ли умеючи! Никто не помешает прямо отсюда взять да и двинуться в Крым.

— Правда? Поедем? В Крым? — И она бросила палитру свою и кисть на землю, довольно далеко от себя кинула неодобренный им этюд, и как же бурно тогда она его целовала!

И весь конец лета, и всю осень он провел с нею в Ялте, в Алупке, в Мисхоре, где она уже совсем не прикасалась к этюднику, говоря часто:

— Нет, куда уж мне покушаться на красоту такую! Это только тебе впору, Алексей Фомич, а у меня выйдет что называется покушение с негодными средствами!

В Ялте они и венчались, так как тогда она была уже беременной, а в декабре поехали в Петербург, где и родился Ваня…

Медленным своим шагом, который местные остряки прозвали «мертвым», Алексей Фомич двигался по аллейкам сада, и странно было ему самому наблюдать работу своего воображения, которое почему-то не захотело теперь отходить от купе вагона второго класса, в котором сидел он один… Вдруг отворяется дверь этого купе, и в его пустынность, в его анахоретство входит девушка в коричневом платье с черным передником и говорит улыбаясь: 'К вам сюда можно?' — и он тоже улыбался ей в ответ и говорил, делая широкий пригласительный жест: 'Отчего же нельзя?.. Входите, располагайтесь!'

'Была ли сделана тогда мною ошибка?' — думал он теперь, но, сколько ни думал, не находил ошибки.

Тогда он не был старик, как теперь; тогда он был еще молод; перед ним только еще открывалась широко жизнь, и входила в его купе та, с которой предстояло ему долго потом идти одной дорогой, как бы ухабиста она ни была.

Он никогда и раньше не приходил к мысли, что совершил ошибку, связав тогда судьбу свою с Варей, как не роптал в глубине души и на то, что в его купе вошла курсистка Надя, но… конечно, и в первом случае и во втором могли бы войти и другие…

И вот теперь, когда он был один в своей мастерской, к которой причислял и сад этот, он сузил игрою воображения мастерскую до тесных размеров вагонного купе, он отбросил самого себя лет на тридцать назад; он смотрел в причудливый переплет оголенных сучьев и веток, — не видя его, однако, так как с чрезвычайной яркостью отворялась перед ним дверь купе, входила новая для него с сиянием юных одаряющих глаз и спрашивала певуче: 'Можно ли в этой пристани стать на якорь?' — и он делал свой широкий пригласительный жест и говорил улыбаясь: 'Пожалуйте! Бросайте якорь!'

Они сменяли одна другую, их было много, они были разные, и говорили каждая по-своему и о своем, и женственное в них проявлялось у каждой по-своему, и одна как бы дополняла собою другую, только что, неприметно для его глаз покинувшую его купе.

То делая свои медленные шаги, то останавливаясь, то садясь на скамейку, — единственную и рассчитанную только на двух человек, — Алексей Фомич был поглощенно занят, как в каком-то спиритическом сеансе, вызыванием юных, очень много обещающих девичьих лиц и ведь не бессловесных, нет… Они так много, так горячо, так умно говорили, все эти входившие в его купе, что он едва успевал придумывать, что бы такое ответить на их вопросы.

Он понимал, он чувствовал, что творится с ним что-то странное, но из-под власти этого странного ему не хотелось уходить и не хотелось идти в дом и привычно браться за карандаш, уголь, кисти. Он даже и на часы не хотел смотреть… И где-то подспудно роились в нем мысли, что зачем-то нужны ему эти видения, что они таят в себе какой-то особый смысл…

И только громкий отрывистый лай новокупленного Джона оглушил его и заставил самого его очнуться, а купе вагона исчезнуть: это Феня вздумала послать собаку сказать хозяину своему, что уже пора обедать.

Джон тыкался влажным черным носом в полу его осеннего пальто и, сбочив голову несколько на правый бок, так что левое ухо его оказалось гораздо выше правого, смотрел на него большими умными, явно говорящими глазами.

— Молодчина ты, Джонни, — вполне молодчина! — тронуто сказал Алексей Фомич, потрепав его по шее и погладив по лбу. — Непременно сегодня же напишу тебя именно так: голова направо и вниз… Очень ты мне нравишься в таком виде. — И все время, пока Сыромолотов говорил так, Джон, чуть-чуть изменяя наклон головы, внимательнейше глядел ему в глаза и следил за движением его губ, точно и в самом деле стремился понять каждое его слово.

Алексей Фомич вспомнил, что бывший хозяин говорил об его уменьи искать, нашел в кармане давно уже валявшийся там гривенник, поднес его к самому носу собаки, отошел потом в сторону, положил монетку в середину кучи опавших листьев, возвратился снова на дорожку, где стоял Джон, отвернув голову в сторону дома, и сказал ему тихо:

— Ищи!

А не больше как через минуту Джон уже стоял перед ним с гривенником в зубах и вилял пухлым хвостом, но без особого оживления, точно хотел этим показать, что подобных детских задач неловко даже и решать собаке такого высокого класса, как он.

Когда Сыромолотов вошел в дом, он сказал ставившей на стол тарелки Фене:

— Ну, знаете ли, Феня, вам просто посчастливилось, а в результате мне, конечно, найти такую собаку, как этот Джон.

— Какое же тут может быть особенное счастье, — почему-то хмуро ответила на это Феня, — когда я этого человека уж дней пять на базаре видела. Ходит, всем говорит: 'Купите собаку, сторожа верного!' А кому ни скажет, сколько за нее просит, все носы от него воротят. 'Теперь, говорят, не только что за собаку такие средства платить, а хотя бы нам самим кто дал столько заработать, да еще и прокорми поди собаку такую, когда и самим кушать нечего!'

— Это кто же так говорил?

— Кто? А кто же, как не те, какие на базар ходят! Конечно, богатые люди на базар сами не ходят, а бедному, ему сторожа верного не требуется, как у него сторожить даже и нечего.

— Да, отчасти это так, разумеется: собака не кусок хлеба, ее не съешь… Хотя, читал я, какой-то из русских царей подарил китайскому богдыхану свору гончих собак для охоты, а потом посол русский спросил китайского придворного, — мандарина, — понравились ли гончие богдыхану. И что же на это придворный ответил? — 'О-о! — говорит. — Они под кислым соусом изумительно оказались вкусны!'

— А может, и у нас время такое настанет, что и собачатине люди будут рады? — совсем неожиданно для Сыромолотова спросила Феня.

Он поглядел пристально на ее посуровевшее лицо, удивился ее какому-то новому прищуру глаз и занялся борщом, сказав:

— Чего не знаю, того не знаю… Будет такое время или нет, — поживем, увидим. А пока что вот борщ хорош.

Он думал этой похвалой смягчить Феню, но она не смягчилась.

— Как говядина в нем варилась, так чем же он должен быть плохой! Коров, конечно, режут несудом, потому как зима заходит, а бедным людям где для них сена взять? Покорми-ка их зиму, — с ними

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату