- Фельдфебель явился, но об этом я узнал только по его голосу, потому что в землянке темно, хотя сейчас только три часа дня. Можно бы сделать в землянке крохотное окошечко, но нет для этого ни рамы, ни стекла. Наконец, можно бы сделать в землянке и дверь, а то вместо двери висит только старое полотнище палатки, а за этим полотнищем - пурга, ваше превосходительство!
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
В этот день смерклось рано, но буран не утихал; напротив, он усилился после захода солнца и в темноте стал зловещей и упорней.
С вечера почему-то в стороне австрийских позиций начали взвиваться в вышину и, падая, озарять тревожно снега ракеты. Иногда раздавалась даже вялая, правда, стрельба. Похоже было на то, что австрийцы были обеспокоены утренним пулеметным обстрелом своей роты, той самой, - в одеялах, как в шалях, - и приняли этот обстрел за начало нового наступления. Во всяком случае, они показывали, что готовы его встретить как следует.
Может быть, начальство свежих и бодрых, хорошо снабженных полков соблазнилось бы возможностью легкого успеха, так как ураган дул в лицо австрийцам, а проволочные поля их были теперь основательно завалены снегом и потеряли большую часть своей заградительной силы.
Но русским полкам на позициях в Галиции, как и в Буковине, сейчас было совсем не до мыслей о наступлении.
Обозы, посланные из тыла с продовольствием и дровами, захваченные усилившимся бураном, не только не могли пробиться к фронту, но не могли и повернуть назад. Обозные, спасая лошадей и себя, бросали подводы десятками в снежной пустыне. Часть подвод приказано было генералом Котовичем задержать около хаты на Мазурах, где решено было устроить чайную и питательный пункт. Дрова для топки разрешено было полку Ковалевского рубить везде, где они еще имеются, не считаясь ни с какими прежними запретительными приказами на этот счет. Но даже, если бы и были где-нибудь поблизости от полка рощи или отдельные деревья, люди настолько уже обессилели, что не могли бы выполнить этого нового благодетельного приказа.
Даже когда по телефону из штаба полка было передано о прибывшей подводе с салом и приглашались приемщики этого сала от каждой роты, иные из ротных командиров, между ними и Ливенцев, ответили, что у них в окопах все люди устали, полны равнодушия к жизни, не только к салу, и никто не вызывается идти за ним две версты, в штаб, чтобы потом тащить на своих плечах мешки с салом, - лишнюю и непосильную тяжесть в то время, когда одна мокрая шинель на каждом весит не меньше пуда.
Ковалевский распорядился тогда нагрузить салом отборных солдат из полкового резерва, чтобы они не только донесли его до окопов, но еще и раздавали его там на руки сами. И к вечеру действительно сало в мешках было принесено, но окопники, хотя в большинстве и украинцы, смотрели на него вполне спокойно.
В таком состоянии роты в окопах встретили новую ночь.
Ливенцев получил приказание как можно чаще менять дозорных и недалеко выдвигать посты, чтобы избежать случаев замерзания; и хотя следить за этим всю ночь сам он был не в состоянии, однако действительно за эту ночь не замерз никто, но зато пятеро в его роте - Курбакин и все бабьюки были ранены в левые руки: просто у них было отстрелено по одному пальцу на левых руках.
Что австрийцы иногда - больше от скуки, должно быть, - постреливали в эту ночь в сторону русских окопов, это было слышно, но совсем не трудно было догадаться, что не австрийские пули нанесли небольшие увечья пятерым окопникам.
- Курбакин, и ты, брат, тоже? - покачал головой Ливенцев, глядя на этого, обычно бравого, иронического человека с такими широко расставленными дикими глазами навыкат. - А еще говорил мне когда-то, что ты - заговоренный, что тебя никакая пуля не возьмет.
- Ваше благородие, дозвольте доложить, - это я об русских пулях так, от тех я заговорен, а насчет австрийских это не касается, - разъяснил Курбакин и, как старослужащий, добавил просительно: - Разрешите, ваше благородие, мне итить на перевязку: крепко рука болит.
Бабьюки держались, как обычно, кучкой, но старались не отставать от Курбакина и тоже просились 'в околоток'. Лица у них были угрюмые, глаза больные, и глядели они на него весьма пытливо.
Только у двух Воловиков осмотрел Ливенцев забинтованные кое-как ими самими руки. Обдуманно- однообразно у того и у другого отстрелены были наименее необходимые для работы - безымянные пальцы, а на ладонях остались следы ожогов.
Бывший при этом подпрапорщик Кравченко, командир их взвода, пробормотал насмешливо, но беззлобно:
- О-о, то были гарны стрiлки, гаспидски души, австрияки-паскуды...
Ливенцев сказал, подумав:
- Вот что, братцы... На перевязочный вы пойдете, и мне даже придется дать вам провожатых, чтобы вы не заблудились. Но редкостный случай этот, должно быть, будет выясняться...
Он не добавил 'высшим начальством' или 'командиром полка', - бабьюки и без того переглянулись многоречивыми взглядами и потом посмотрели на него еще более пытливо, чем раньше.
Когда Ковалевский, обеспокоенный и возбужденный дознанием Баснина, рано в этот день потребовал сведений о замерзших и тяжело обмороженных, Ливенцев доложил ему о пяти раненных в руки.
- Ка-ак? Что такое?.. 'Пальчики'? Самострелы? - отозвался Ковалевский. - Этого только недоставало! Отправьте их немедленно же в штаб полка, ко мне, - слышите? Только отправить, как арестованных мною, под конвоем. И немедленно! Иначе это может заразительно подействовать на других. И нужно же, чтобы именно в вашей роте случилось подобное! Э-эх...
Отходя от телефона, Ливенцев встревоженно думал, к какому решению относительно их может прийти Ковалевский, и мог ли он сам как-нибудь скрыть это членовредительство бабьюков, как за день перед тем скрыл их попытку бежать в тыл с караула, но, наконец, досадливо отмахнулся от этого вопроса. Он вообще был очень утомлен, оглушен воем бурана, простудился в холодной землянке с полотнищем палатки вместо двери. Его знобило, но он старался двигаться, пытаясь согреться.
В конвой к 'самострелам' он назначил Старосилу и двух солдат молодого возраста, мариупольцев.
Буран не то чтобы совсем утих, но стал гораздо слабее и терпимее. Мороз же был небольшой, не больше трех градусов, и день развертывался довольно ясный, но у всех в роте видел Ливенцев какие-то полуздешние, приговоренные лица.
Когда пошли 'самострелы', хотя и с провожатыми, но на перевязочный, это заметно оживило роту. К Ливенцеву начали сходиться по двое, по трое обмороженные, просясь тоже на перевязочный. Но они еле двигались, и Ливенцеву хотелось сказать, что если бы только зависело это лично от него, то он сейчас сам ушел бы с ними вместе; но говорил он то, что могло бы их временно успокоить:
- Погоди, ребята! Нельзя же сразу всем на перевязочный, - это раз. А потом, дайте хоть несколько ободняет, потеплеет, станет тише... Наконец, нас могут всех перевести в резерв, - тогда и отдохнем и подлечимся. Я тоже болен, но никуда не стремлюсь, а жду, когда придет моя очередь идти в резерв. На перевязочном все равно некуда вас девать, нет места...
Он понимал, конечно, что никого не убедил; однако толпа разошлась, опавшие, почерневшие лица, полузрячие, мутные глаза, сутулые слабые спины, деревянные ноги... Но минут через двадцать после этого он услышал из своей землянки какую-то оживленную перестрелку около окопов. Выскочил, перестрелка еще продолжалась.
- Что это? Что случилось? - кинулся он к Титаренко.
- А что же, ваше благородие, можно сделать теперь с народом? - мрачно ответил Титаренко. - Никому не хотится быть хуже людей... Пятеро пошли на перевязку, - и им хотится.
- Кому хотится? Чего хотится?
- Известно, стреляют себе в руки, ваше благородие.
И он расставил свои руки, - правую ниже, левую выше, - чтобы показать, что такое делают сейчас самострелы.
Первое, что хотел сделать Ливенцев, было - кинуться туда, к ним, остановить. Но неизвестно было, куда именно кинуться сначала: выстрелы слышались с разных сторон. Ливенцев глядел на фельдфебеля растерянно; Титаренко на Ливенцева - непроницаемо. Но вот отгремели еще два запоздалых выстрела, и утихло. Случилось то именно, что предвидел Ковалевский и чего не мог ясно предположить Ливенцев: двадцать шесть человек еще отстрелили себе пальцы.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ