В это время подошла женщина, пришедшая с Худолеем, и Николай Иванович представил ее:
- Это моя сестра Елена Ивановна. Врач. В Москве работает. Психиатр.
2
Обращаясь к сестре потом во время обеда, Худолей называл ее Елей, а она его Колей. И всем троим другим за столом ясно было, что большего сходства между братом и сестрой трудно было найти, особенно похожи были глаза их, хотя у брата они казались живее и ярче, так как часто загоралась в них та или другая мысль, настойчиво требовавшая, чтобы ее тут же вылили в слова.
Глаза же его сестры имели способность к долгому и явно оценивавшему взгляду. Таня так и решила про себя, что много людей пришлось видеть этим глазам и они отвыкли уже чему бы то ни было удивляться, от чего бы то ни было приходить в восторг. Сестра казалась моложе брата, но не больше чем года на два. Движения ее рук были вялы, как у тех, кто устал и отдыхает вполне законно. Ее темные волосы были скромно, гладко причесаны на прямой пробор. Тонкими лучиками от глаз к вискам разбегались морщинки; губы были небольшие, полные и какие-то преувеличенно спокойные.
Матийцев, пристально изучая Худолея, вдруг сказал, кивая на его седую шевелюру:
- Где же это вас так 'убелило', дорогой мой Николай Иванович?
- Это память о том, как я из когтей смерти вырвался. Давняя история, ответил Худолей.
- Любопытно, однако, - сказал Матийцев.
Худолей почувствовал, что от него ждут рассказа, и он начал с неторопливым спокойствием:
- Дело это было в Сарепте, - есть такой городок на Нижней Волге, - там меня и еще троих вместе со мной захватили белые на квартире ночью. Городишко этот, знать, горчичный: горчицей там занимались, - вот он и огорчил нас. Огорчил так, что дальше уж некуда: из контрразведки, как говорилось тогда, прямым сообщением на тот свет. Но так как нас шло туда под конвоем четверо, то пытались мы, конечно, один другого подбадривать. Главное же, надеялись мы вот на что: по нашим сведениям, начальником контрразведки был не кто иной, как родной брат одного из нас, - товарища Скворцова, только наш Скворцов простой рабочий, еле читать умел, а тот, по его словам, получил образование, не иначе как юнкерское училище закончил или школу прапорщиков во время войны. Идем мы, смертники, и говорим вполголоса друг другу: 'Авось обернется как-нибудь это для нас, а?' - 'Авось!' С этим 'авось' и явились мы пред грозные очи Скворцова-второго. 'Очи' эти я забыть не могу до самой смерти: белесые, как из стекла... Губы стиснуты, а на скулах желваки. Зверь! Допрос начался именно со Скворцова. 'Как фамилия? Мер-за-вец!' Наш спокойно ему: 'Фамилия моя Скворцов, а имя - Степан...' И добавляет: 'Аль не узнал, Саша?' А тот, видим мы, действительно его не узнал, давно, значит, не виделись братья. 'Как так Степан?' 'Так и Степан', - говорит наш. 'Как же ты к этой сволочи попал?' - кричит тот. А наш ему вполне спокойно: 'Я-то пошел по своей рабочей линии, а вот ты-то действительно к сволочи попал: образование тебя погубило!' Так и сказал. Это я отчетливо помню. А какое уж там у него, этого Саши, образование! А он, надо заметить тут, завтракал, что ли, этот Саша, в капитанских погонах, только на столе у него горит свечка в бутылке, а рядом с таким подсвечником другая бутылка, - в ней не иначе как самогон, и стакан с самогоном не начатый, и жареная рыба на тарелке. Прошелся Скворцов-второй по комнате с низеньким потолком и говорит вдруг: 'Ну что же, брат, если угостить надо, садись! Выпей на дорожку. Подзакуси'. - Так и сказал: не 'закуси', а 'подзакуси'. Переглянулись мы трое, дескать, не зря на этого Скворцова надежда была. Сел за стол наш Скворцов, взял стакан, понюхал, - все честь честью. Поднял - и брату: 'За твое здоровье, Саша!' - и как в себя вылил, выпил, крякнул и за рыбу, за хлеб принялся. И рыбы той был небольшой кусок, да и хлеба, так что управился он с закуской довольно скоро, а другой Скворцов ходит по комнате и в пол все время смотрит; мы ж думаем, соображает, как освободить брата, что именно приказать конвойным, которых было тоже четверо, как и нас. Кончил Степан есть, собрал со стола хлебные крошки и их в рот кинул, - сидит ждет, не нальет ли брат еще стаканчик. А братец как гаркнет вдруг: 'Вста-ать!..' Степан вскочил. 'К стене шагом марш!' Степан было: 'Как это к стене?' А Саша как схватит его за шиворот и к стенке, а Степан Скворцов опять те же слова: 'Образование тебя губит!' А уж у того Скворцова браунинг в руке, - и откуда он у него взялся, я не заметил. Вдруг как трахнет выстрел, и кровь фонтаном из нашего Степана так и обрызгала самого этого братоубийцу.
- О, хотя бы за обедом вы этого не говорили, - поморщилась Таня.
- Да, это страшно слушать, - согласился с ней Матийцев, но сестра Худолея, до этого молчавшая, сказала, как бы желая оправдать брата:
- На войне к подобным ужасам люди привыкают. Я была на фронте в Галиции сестрой милосердия. После Февральской революции там солдаты уже вышли из дисциплины, так и в нашем полку то же было. Командир полка наш и все офицеры, кто не был убит, бежали в кавалерийскую часть, - это не так далеко было, и вот оттуда с эскадроном гусар примчался генерал один, его фамилия была Ревашов. С эскадроном, - человек семьдесят всего, - а тут целый все-таки полк, и у всех солдат заряжены винтовки. Может быть, он пьян был, этот Ревашов, только стал он на своем коне перед солдатами и начал: 'Негодяи! Предатели родины! Бунтовать вздумали? На фронте - и бунтовать? Немедля выдать зачинщиков'. А солдаты как закричат: 'Все мы зачинщики!' Да к нему. И что же эскадрон этот его? Только его и видели, - пустился с места в карьер, а генерала с лошади стащили и буквально всего искололи штыками. Я его раньше знала, этого Ревашова, когда он еще полковником был, и мне вовсе не было его жалко, сам виноват: усмирять примчался, защитник родины, закончила она презрительно.
Никто ничего не сказал на слова Елены Ивановны, только брат ее заметил, наливая себе белого муската:
- Когда я жил в Крыму, я не пил крымского вина, - я был еще слишком молод для этого, но как крепко сидит в нас не то, чтобы чувство Родины, Родина наша слишком велика, - а чувство родных мест, где прошло наше детство: увижу на бутылке вина 'Массандра' - и так меня и тянет к этой бутылке!
- А если бы на бутылке стояла 'Сарепта'? - лукаво спросил Леня.
- Если бы 'Сарепта', - улыбнулся ему Худолей, - то пить я ее, положим, не стал бы. Но об этой Сарепте, поскольку я уже начал рассказывать, если разрешите благосклонно, то я так и быть - закончу. Наших имен этот зверь даже и не спросил, а только когда подошел к умывальнику смывать с лица и френча братнину кровь, крикнул конвойным: 'Этих вывести и расстрелять!' Нас и вывели... из домишка на улицу, но тут у конвойных возник вопрос, куда именно надо 'вывести', чтоб расстрелять. Старший конвойный решил, что вывести надо за последнюю хату. Не на улице же расстреливать сразу трех, тревогу поднимать. Ведь люди после боя с нами до сна дорвались и спят во все лопатки, а откроют конвойные стрельбу по нас, придется им вскочить и за винтовки хвататься: не красные ли опять наступают, чтобы их выбить? Одним словом, нас повели за город, а утро еще раннее, чуть серенькое. И тут местность была какая-то неровная, притом же кусты, лозняк, что ли, какой, но стенки, увы, сами понимаете, никакой не было, куда нам стать, чтобы по всем правилам варварского искусства; и чуть только старший конвойный нам скомандовал: 'Вперед, вон до того кустика, шагом марш!' - мы и пошли себе, да на ходу переглянулись, да и, конечно, бросились со всех своих ног в разные стороны, а по нас конвойные открыли пальбу, как по крупной дичи. Вот тут я и начал, как заяц, петлять по кустам, и не знаю уж, удалось ли уйти двум моим товарищам, не видел уж я их больше, сам же я доплелся до ближайшего поста своих: ведь далеко наши не уходили и действительно в тот же день пошли вновь на эту самую Сарепту и выбили беляков. После того-то, - это уж к вечеру было, - мне и сказали, что я поседел. Вот так-то оно и случилось.
3
- Очень заметно сократилось население России после гражданской войны, говорил неторопливо и вдумчиво Матийцев. - Ведь гражданская война прошла в сопровождении сыпняка, испанки и закончилась голодом. От голода города опустели. Я не знаю точно, сколько людей из России бежало, но много ведь, очень много.
- Не знаю, как у вас, а у меня от гражданской войны осталось такое впечатление: месть! - глядя только на Матийцева и медленно связывая слова, как бы в тон ему, заговорил вновь Худолей. - Месть, дошедшая до помешательства, месть всеобщая. Точно как бы каждый каждому стал кровник, как это принято было на Кавказе у горцев. Только там родовая месть, а во время гражданской войны - классовая, класс против класса шел, а это уж куда больше, чем род. Вот и выходило так, например, у белых: один белый офицер, сын генерала, расстрелянного нашим отрядом, дал клятву расстрелять пятьсот человек наших. Пятьсот, - вы подумайте, я ведь это привожу как факт, взятый из показаний военных преступников, - изверг этот вел своим расстрелянным точный счет. А когда расстрелял пятисотого, то и сам застрелился: исполнил долг, завещанный самому себе!
А то еще другой подобный случай помню: тут даже и не офицер, а поп, обыкновенный сельский поп... У него кто-то и как-то убил семью в его отсутствие, - просто, должно быть, бандиты в целях обыкновенного