не мог быть отцом ребенка. Я сомневаюсь… — Тут монахиня густо покраснела. — Я сомневаюсь, что он вообще был способен на… акт.

— Значит, тот, кто был отцом, имел причины держать этот факт при себе. А иначе почему он не вышел вперед и не заявил о своих правах на ребенка, когда Катя получила двадцать лет? Хотя, конечно, он мог и застесняться, узнав, что обрюхатил убийцу.

— А почему вы так уверены в том, что это сделал кто-то из дома Дэвисов? — спросила сестра Сесилия. — И почему вообще так важно знать, кто это был?

— Я не могу сказать, важно это или нет, — признала Барбара. — Но если отец ребенка каким-то образом связан со всем остальным, что случилось с Катей Вольф, то он может подвергаться серьезной опасности. Конечно, при условии, что за двумя наездами стоит Катя.

— Двумя?

— Офицер, который вел следствие по делу смерти Сони Дэвис, вчера тоже был сбит машиной. Сейчас он в коме.

Пальцы сестры Сесилии подлетели к распятию, которое она носила на шее. Сжимая его, она проговорила:

— Я не верю, что Катя имеет к этому какое-то отношение.

— Понятно, — вздохнула Барбара. — Но иногда нам приходится поверить в то, чему верить не хочется. Так устроен наш мир, сестра.

— Мой мир устроен иначе, — возвестила монахиня.

Гидеон

6 ноября

Мне снова приснился сон, доктор Роуз. Я стою на сцене «Барбикана», у меня над головой ослепительно сияют огни. Оркестр сидит за моей спиной; дирижер, лица которого я не вижу, стучит палочкой по пульту. Оркестр начинает играть: четыре такта виолончелей — и я поднимаю скрипку, готовлюсь вступить. Вдруг откуда-то из огромного зала я слышу детский плач.

Этот плач эхом отражается от стен и потолка, но я, похоже, единственный, кто замечает его. Виолончели продолжают играть, к ним присоединяются остальные струнные, и я понимаю, что вот-вот начнется мое соло.

Я не могу думать, не могу играть, ничего не могу, захваченный одной мыслью: почему дирижер не остановит оркестр, не повернется к зрителям, не потребует, чтобы кто-нибудь проявил элементарную вежливость и вынес орущего младенца из зала, позволив всем сконцентрироваться на музыке? Перед моим соло будет пауза на целый такт, и я жду ее, поглядывая на аудиторию. Но ничего не вижу из-за ослепительно ярких огней, которые в моем сне гораздо ярче, чем освещение в настоящем концертном зале. Наверное, такими лампами светят в лицо подозреваемым при допросах, по крайней мере, так это обычно представляется.

Я начинаю. Разумеется, играю неправильно. Не в той тональности. Слева от меня резко поднимается первая скрипка, и я вижу, что это Рафаэль Робсон. Я хочу сказать: «Рафаэль, ты играешь! Ты играешь на публике!» — но остальные скрипки следуют его примеру и тоже вскакивают с мест. Они возмущенно жалуются дирижеру, их крики подхватывают виолончели и контрабасы. Я слышу их голоса и хочу заглушить их своей игрой, а заодно хочу заглушить детский плач, но у меня не получается. Я хочу сказать, что это не я, что это не моя вина, я кричу: «Вы разве не слышите? Вы не слышите?» — а сам играю. И при этом наблюдаю за дирижером, потому что он продолжает управлять оркестром, как будто тот и не переставал играть.

Затем Рафаэль подходит к дирижеру, который после этого поворачивается ко мне. Это мой отец. «Играй!» — шипит он на меня. И я так удивлен видеть его там, где его быть не должно, что отступаю назад, и меня поглощает темнота зрительного зала.

Я пытаюсь отыскать плачущего ребенка и двигаюсь вдоль одного из проходов, нащупывая во тьме дорогу. Наконец я понимаю, что плач доносится из-за закрытой двери.

Я нахожу эту дверь и открываю ее. Внезапно я оказываюсь на улице, где ярко светит солнце. Передо мной большой фонтан. Но это не обычный фонтан, потому что посреди него стоит какой-то священник, весь в черном, а рядом с ним — женщина в белом, и на руках она держит заходящегося в плаче ребенка. Я вижу, как священник погружает их обоих — и женщину, и ребенка у нее на руках — под воду, и понимаю в этот момент, что женщина — это Катя Вольф, а держит она мою сестру.

Почему-то я знаю, что должен залезть в фонтан, но мои ноги вдруг тяжелеют, и я не могу шевельнуть ими. Поэтому я просто наблюдаю за тем, как из воды появляется Катя. Она одна.

Мокрое белое платье облепило ее тело, сквозь тонкий материал видны соски. Еще видны лобковые волосы, они густые, темные как ночь, они вьются, вьются, вьются вокруг ее органа, который блестит под мокрым платьем, и кажется, что она голая. Внутри меня возникает то чувство, тот прилив желания, которого я не испытывал уже много лет. С радостью я чувствую, как напрягается моя плоть, я приветствую это, я больше не думаю о концерте, с которого ушел, и о церемонии, только что произведенной на моих глазах.

Мои ноги снова получили свободу. Я приближаюсь к фонтану. Катя обхватывает ладонями груди. Но я не успеваю войти в воду и присоединиться к ней: священник преграждает мне путь, и я смотрю на него. Это мой отец.

Он подходит к ней. Он делает с ней то, что хотел сделать я, а мне остается только смотреть, как ее тело впускает его внутрь, как они начинают двигаться вместе, а у их бедер лениво плещется вода.

Я кричу и просыпаюсь.

И тут я обнаружил между ног то, чего не было уже… сколько лет? Я не мог достичь этого со времени ухода Бет. Подрагивающий, набухший и готовый к действию орган, и все благодаря сновидению, в котором я был жалким зрителем того, как наслаждался мой отец.

Я лежал в темноте, презирая свое тело, презирая свой ум, я ненавидел их за то, что они говорили мне посредством этого сна. И пока я так лежал, ко мне пришло воспоминание.

Катя Вольф входит в столовую, где все мы ужинаем. Она несет на руках мою сестру, которая уже одета в пижаму, готовая ко сну. Катя возбуждена, это сразу заметно, потому что в пылу чувств она начинает хуже говорить по-английски. Она восклицает: «Смотрите! Смотрите, вы должны, что она сделала!»

Дедушка раздраженно спрашивает: «Ну что еще?», взрослые переглядываются, и в этот момент я ощущаю напряженность между ними. Мать смотрит на дедушку, папа — на бабушку, Сара Джейн — на жильца Джеймса. Джеймс смотрит на Катю. А Катя смотрит на Соню.

Она говорит: «Покажи им, маленькая» — и усаживает Соню на пол, на попку, но не поддерживает ее рукой, как обычно, а осторожно выпрямляет ее спинку и отводит руки. Соня остается сидеть.

«Она сама сидит! — гордо объявляет Катя. — Это чудо!»

Мать поднимается из-за стола, говорит: «Какая ты у меня умница, милая!» — и обнимает Соню. Еще она говорит: «Спасибо вам, Катя», и, когда она улыбается, все ее лицо сияет восторгом.

Дедушка никак не реагирует, потому что он не смотрит на то, что показала всем Соня. Бабушка бормочет: «Вот и хорошо, вот и хорошо», не отводя взгляда от дедушки.

Сара Джейн Беккет делает вежливое замечание и пытается завязать разговор с Джеймсом. Но тот полностью заворожен Катей, он не может отвести от нее глаз, как голодная собака не сводит глаз с куска сырой говядины.

А сама Катя не сводит глаз с моего отца. «Видите, какая она молодец — ликует она. — Видите, что учит она и как быстро! Какая молодец наша Соня, да. С Катей всем детям будет хорошо».

«Всем детям». Как я мог забыть эти слова и этот взгляд? Как я раньше не понял, что означают эти слова и эти взгляды? Потому что ясно, что они означают, и все в комнате замирают на миг, как будто сломался проектор и вместо фильма нам показывают один кадр. В следующий миг — через долю секунды — мать берет Соню на руки и говорит: «Никто в этом не сомневается, милочка».

Я видел это тогда, вижу и теперь. Но тогда я не понял всего, мне было… сколько лет? семь? Ребенок в таком возрасте не в состоянии ухватить все значение ситуации, которую он проживает. Ребенок в таком

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату