Я спросил: «Папа, почему у тебя в квартире нет ни одной фотографии Сони? — Неожиданная лобовая атака показалась мне наиболее перспективной. — Фотографии, где я снят под самым разным углом и в самые разные моменты моей жизни, со скрипкой и без, десятками громоздятся в твоем доме, но нет ни одной с Соней. Почему?»
Вот тогда он оторвался от цветов, но ответил мне не сразу, а сначала тянул время: достал платок из заднего кармана джинсов и стал тщательно протирать лупу, потом убрал платок, сложил лупу в чехол и отнес его на полку в конце теплицы, где держал садовый инвентарь.
«И тебе доброго дня, — сказал он наконец. — Надеюсь, с Джил ты поздоровался более пространно, чем со мной. Она все еще сидит со своим ноутбуком?»
«Да, на кухне».
«Хм, значит, сценарий продвигается. Она сейчас готовит постановку 'Прекрасных, но обреченных'. Я тебе еще не рассказывал? Предложить Би-би-си еще одно произведение Фицджеральда — амбициозный проект, однако она решительно настроена доказать, что американский роман об американцах в Америке можно сделать удобоваримым для британской аудитории. Посмотрим. А как поживает твоя американская подружка?»
Так он называет Либби. Он не признает за ней право на имя, хотя иногда снисходит до того, что называет ее «твоя американочка» или «твоя прекрасная американка». Прекрасной она становится каждый раз, когда нарушает в его присутствии одно из правил приличий, а делает она это часто и почти с религиозным пылом. Либби не выносит церемоний на дух, а папа не простил ее за то, что она назвала его по имени при первой же их встрече. Как не простил он и ее реакцию на новость о беременности Джил: «Ни хрена себе, ты обрюхатил тридцатилетнюю? Круто, Ричард». Конечно, Джил больше тридцати, но эта неточность — мелочь по сравнению с тем, что Либби имела наглость указать на значительную разницу в возрасте Джил и отца.
«Она в порядке», — ответил я.
«По-прежнему гоняет по Лондону на мотоцикле?»
«Да, она по-прежнему работает курьером, если ты это имеешь в виду».
«И как она предпочитает свой «Тартини» — взболтать, но не встряхивать?» Он снял очки, скрестил руки на груди и уставился на меня этим своим взглядом, словно говорящим: «Успокойся, а не то я тебе покажу».
В прошлом этот взгляд не раз пускал меня под откос, а вкупе с отцовскими замечаниями о Либби он должен был бы сбить с меня гонор и сейчас. Но возникшая в моей памяти сестра, возникшая там, где ее не было уже долгие годы, укрепила мой дух и придала сил выступить против попыток отца вновь запутать меня. Я сказал: «Я забыл про Соню. Забыл не только о том, как она умерла, но и о том, что она вообще существовала. Папа, я совершенно забыл, что у меня была сестра. Как будто кто-то взял резинку и стер ее из моей памяти».
«Из-за этого ты пришел сюда? Чтобы спросить про фотографии?»
«Чтобы расспросить о ней. Почему у тебя нет ни одной ее фотографии?»
«Ив их отсутствии ты видишь что-то зловещее».
«У тебя есть мои фотоснимки. У тебя целая выставка посвящена дедушке. Есть снимки Джил. Есть даже снимок Рафаэля».
«Рафаэль на том снимке играет второстепенную роль. Там он позирует с Шерингом».[14]
«Да. Хорошо. Но вопрос все равно остается: почему у тебя нет ни одной карточки с Соней?»
Он смотрел на меня секунд пять, прежде чем двинулся с места. И тогда просто отвернулся и стал убирать скамью, на которой возился с рассадой до моего прихода. Он взял веник и смел осыпавшиеся листки и землю в ведро. Закончив с этим, он плотно перевязал пакет с садовой землей, закрыл крышкой бутылку с удобрением и разложил все инструменты по строго соответствующим местам, предварительно очистив каждый из них. Наконец он снял плотный зеленый фартук, в котором работал с камелиями, и только после этого проследовал из теплицы в сад.
В дальнем углу их небольшого сада стоит скамейка, и он направился к ней. Она стоит под каштановым деревом, давно отравляющим жизнь моего отца. «Слишком много тени, — всегда ворчал он. — Что может вырасти в такой тени?»
Однако сегодня отец ничего не имел против тени. Садясь, он поморщился, словно от боли в спине — вполне вероятно, что искривление позвоночника давало о себе знать. Но я не хотел расспрашивать его о здоровье. Он и так достаточно долго избегал ответа на мой вопрос.
Я повторил: «Папа, почему в твоей…»
Он перебил меня: «Это все идеи твоего психиатра? Эта женщина… как ее звать?»
«Ты знаешь, как ее зовут. Доктор Роуз».
Он буркнул: «Дьявол» — и неожиданно для меня поднялся со скамьи. Я подумал, что он собирается рассориться со мной и уйти в дом, лишь бы не говорить о неприятном для себя предмете, но он опустился на колени й стал вырывать сорняки на цветочной клумбе, разбитой возле скамьи. При этом он раздраженно бормотал себе под нос: «Будь моя воля, конфисковал бы землю у тех жильцов, которые не заботятся о своих участках. Нет, ты только посмотри на это болото!»
Ничего похожего на болото там, конечно, не было. Верно, избыточный полив привел к появлению плесени и мха на каменном бордюре, и высоченные фуксии, явно нуждавшиеся в подрезке, намертво сплелись с пышными сорняками. Но в естественной запущенности клумбы было что-то привлекательное. Я присмотрелся к купальне для птиц, сплошь увитой плющом, и к тропинке из редких плоских камней, утонувших в зелени. «А мне нравится», — сказал я.
Папа недовольно фыркнул. Он продолжал полоть, отбрасывая вырванную траву через плечо на посыпанную гравием дорожку. «Ты уже брал в руки Гварнериуса?» — спросил он. Он всегда персонифицирует мою скрипку. Я предпочитаю называть ее по имени мастера, ее сделавшего, а отец превратил мастера в инструмент, как будто у самого мастера не было иной, собственной жизни.
«Нет, не брал».
Он выпрямился, сидя на коленях. «Просто замечательно. Это чертовски замечательно. Вот так великие планы приводят в никуда. Скажи мне, что нам это дает? Какой пользой нас осчастливит это копание в прошлом, столь дорогое тебе и твоей прекрасной докторше? Твоя проблема лежит в настоящем, Гидеон. Не думаю, что нужно напоминать тебе об этом».
«Она называет мое состояние психогенной амнезией. Она говорит, что…»
«Ерунда. У тебя просто разыгрались нервы. Они у тебя по-прежнему не в порядке. Это случается. Спроси кого угодно. Господи боже мой. Сколько лет не играл Владимир Горовиц? Десять? Двенадцать? И ты что думаешь, эти годы он провел, исписывая тетрадь за тетрадью? Вряд ли!»
«Он не терял способности играть, — пояснил я отцу. — Он боялся публичных выступлений».
«Ты не знаешь, потерял ты способность играть или нет. Ты же ни разу не взял в руки Гварнериуса, ты не можешь знать, потерял ты эту способность или просто боишься, что потерял ее. Любой человек с малой толикой здравого смысла скажет тебе, что ты переживаешь приступ трусости: просто и ясно. И тот факт, что твоя докторша до сих пор не произнесла это слово вслух… — Он вернулся к прополке. — Чушь».
«Ты же сам хотел, чтобы я ходил к ней, — напомнил я ему. — Когда Рафаэль предложил ее кандидатуру, ты поддержал идею».
«Я думал, что она научит тебя справляться со страхом. Вот почему я хотел, чтобы ты прошел у нее курс терапии. Да, кстати, если бы я заранее знал, что во врачебном кресле окажется растреклятая баба, а не мужик, я бы крепко подумал, прежде чем везти тебя туда плакаться на ее груди».
«Я не…»
«Вот что получилось из-за этой девицы, из-за этой чертовой, проклятой, несусветной девицы!» С последним словом отец рванул особенно упорный сорняк и выдрал его из земли вместе с кустом лилий. Он выругался и стал закапывать куст обратно, стараясь исправить причиненный растению ущерб. «Американцы все такие, Гидеон, и я надеюсь, что ты это понимаешь, — увещевал он меня. — Вот что получается, если холить и лелеять целое поколение лентяев и подносить им все на блюдечке, все готовое. Они не знают ничего, кроме искусства развлекаться и тратить время, и за впустую растраченные годы винят только своих родителей. Это она научила тебя искать во всем виноватых, мой мальчик. Еще немного, и она начнет