пламенеющего кадила, окруженный зыбкими волнами синего ароматного дыма, где растворен темный ладан, что он воистину желанный, возлюбленный её жених.

И когда спускалась она со ступеней чёрного катафалка, и глазами, полными тоски, окинула простор холодного покоя, отыскивая, где бы ей укрыть свои слезы, уже нестерпимою мукою было пронизано её сердце. Она сделала два три шага, и почувствовала, что голова её кружится. Она повернулась лицом к гробу; возрастающая слабость была в её дрожащих коленях. Уже не выбирала она места и, где пришлось, опустилась, почти упала близ гроба. Рядом с нею плакала седая мать, тихо, слезливо всхлипывая. Черная ряса священника медленно двигалась близко от её лица. Она заплакала, приникла лицом к рукам, брошенным на пол, и над нею звякнули тихим звяканьем колечки кадильной цепи, пронесся низкий и уверенный голос диакона, и грустно, красиво и звонко полилось панихидное пение, — слова трогательные, значительные, более веские, чем бедная вира людская, такие мудрые, такие утешающие, — и такие неутешительные.

Закрыв лицо руками, едва слыша слова и пение, едва вдыхая ладан грусти, она ясно видела перед собою лицо покойного, внезапно ей милое. Видела его живым, — смеялись глаза, и уста, полуприкрытые черными усами, двигались, и слова были мудрые и правдивые, и слова были о том, что неизменно близко и дорого сердцу. Всматривалась, — ж черты лица, в короткую минуту целования схваченные цепкою памятью внезапно влюбленной, оживали теперь передо нею, и все яснее представал милый облик. И каждая черта этого лица неложно говорила о чем-то, бесконечно милом и близком.

Кончилась панихида. Уходили. Около родителей покойного были близкие. Утешали, шептали что- то.

Нина стояла одна. Ей казалось, что она окружена чужою и враждебною атмосферою.

Совсем одна…

Неужели уходить? Оставить милого?

Заплакала. Пошла из комнаты, тихая, грустная, милая, жалкая, провожаемая влажными взглядами родных и знакомых.

На лестнице, на площадке нижнего этажа остановилась, плача. И вдруг послышались бегущие сверху легкие шаги. Нина посмотрела вверх по лестнице, — какое-то неясное предчувствие сказало ей, что это за нею.

Девушка в траурном ситцевом платье, с креповым чепчиком на голове, русоволосая и веснушчатая, с серыми и покрасневшими от слез глазами, — горничные так плачут по добрым господам, — быстро сбегала по лестнице. Остановилась перед Ниною.

— Барышня, — тихонько заговорила она, слегка запинаясь, точно конфузясь, — наша барыня, их мамаша просят вас пожаловать к ним на минуточку.

— Зачем? — робко спросила Нина.

— Не могу знать, барышня, — ответила горничная, но видно было по её тону, что знает и хочет сказать. — Только очень просят, — продолжала она. — Кажется, у них письмо. Да не знаю уж что. Только очень просят.

Нина поднялась по лестнице, и смутная боязнь томила ее, навивая ей какие-то внешние опасения, такие мелкие сравнительно с глубиною её печали. Думала:

«Неужели попросят не приходить более? Но за что же? Или станут обвинять в смерти моего милого?»

И ручьем хлынули слезы. Пошатнулась. Горничная поддержала ее под локоть, участливо заглядывая в лицо.

«Пусть обвиняют, — думала Нина, — я не буду спорить. Пусть я виновата. И почем я знаю? И что я знаю?»

Горничная провела ее в гостиную.

Видно было, что вся семья живет на даче, и приехали сюда только для похорон. Мебель была в чехлах и поставлена как-то кое-как, не совсем по зимнему. Зеркало в простенке было наскоро и неровно прикрыто чем-то белым, — это потому, что в доме быль покойник.

Нина отвела креповую вуаль от лица, побледневшего под летним загаром и даже словно похудевшего от печали, — и смотрела печальными, робкими глазами на седую худощавую женщину, довольно высокого роста, поднявшуюся ей на встречу с дивана.

«Мать», — подумала Нина.

Как-то механически отмечала:

«Седая. Тонкая. Глаза голубые, светлые. Похожа на сына».

Казалось почему-то, что еще на днях эта женщина с заплаканными глазами и отчаянным лицом не была седой, — тщательно зачесывала волосы, и даже, может быть, подкрашивала их, а теперь вдруг разом опустилась и уже забыла о своей внешности, и о растрепавшихся на голове седых космах.

Пригласила сесть. В этой же комнате, у окна, стоял отец, высокий, прямой старик. Стоял в полуоборот к окну, точно и хотел смотреть на гостью, и хотел скрыть от неё выражение печали на гордом старческом лице.

— Вот, — сказала старуха, — смотрю я на вас, вы одна здесь нам незнакомая. Вот я и думаю, что это вам должно быть письмо от Сереженьки. Вам?

— Не знаю, — сказала Нина. — Как я могу знать?

Старалась не плакать, а слезы опять хлынули из глаз. Заплакала и мать.

— Так это для нас неожиданно, — говорила она. — Ждем Сереженьку к обиду, — он на день в город уехал, — и вдруг… Да, о письма-то я начала. Видите…

Старуха вынула из альбома, лежащего на столе, письмо в узком серо-зелёном конверте, и сказала:

— О ком Сереженька пишет, мы никак не могли догадаться. Но это письмо, — ко мне он письмо оставил, и — вот это письмо вложено, — просит передать молодой барышне, которая у нас не бывала, передать, если она придет на панихиду или на вынос. А узнаете, пишет, по тому, что она в трауре будет и, может быть, поплачет немножко. Ей, пишет, и отдайте. Если же она не придет, сожгите, пишет, не читая. Вот я и думаю, не вам ли письмо.

И, не колеблясь ни минуты, Нина сказала:

— Да, это мне.

Побледнела. Протянула руку за письмом, вся полная страха. Тяжелые ли упреки бросит ей из-за таинственной грани её милый? Слова ли нужной любви и утешения?

Подумала:

«А если придет она, другая?»

Шуршал конверт в дрожащих пальцах. И уже нетерпеливою рукою разорван край конверта. Быстрые мысли чередовались, пока вытаскивала письмо из темницы конверта:

«Придет — отдам. Да не придет. Злая, оставила, забыла, в страшные предсмертные его часы не томилась тоскою предчувствий. Как я. Это — мое. Но если придет, и траур наденет, и заплачет, — отдам».

И отец и мать стояли перед нею, и смотрели на её лицо, когда она читала. Точно по лицу хотелось узнать им страшную тайну.

Читала:

«Милая, дорогая, пишу тебе в странной, может быть, несбыточной надежде, что ты все-таки придёшь, к моему гробу, заплачешь над моею могилою, хоть короткое время поносишь по мне траур. Зачем мне это? Знаю, что это — ужасная ерунда, а все-таки утешен мечтою о том, что ты придешь. И если придешь тебе отдадут это письмо. А не придешь, сожгут. Так я просил маму, а она у меня славная и не обманет, сделает, как я прошу. Ты, я верю, не огорчишь её ни одним ненужным словом. Я, видишь-ли, умираю. Всё одно к одному подошло. Не вини себя, милая. В нашей разлуке я сам виноват, я один. И мне пенять не на кого, а только это было так, словно из ткани моей жизни кто-то выдернул какую-то связующую нить, и всё стало рассыпаться. По внешности я остался таким же, и шёл заодно с товарищами, вообще не вешал носа. Даже взялся за дело, которое раньше, может быть, сделал бы с размаха. А теперь оно меня окончательно раздавило… Убить всегда трудно, — но я знаю, что… Да что говорить! Взялся, и не могу.

Вы читаете Том 2. Мелкий бес
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату