повернулась лицом к стене, и слезы, которые она с таким трудом сдерживала, навернулись на глаза и хлынули как из ведра.
Это случилось субботним полднем, за неделю до начала предварительных экзаменов и через четыре месяца после того, как их дружба с Дигом гавкнулась.
После ливня, длившегося не более полминуты, солнечные блики слепили глаза, отражаясь от мокрого тротуара Кентиш-таун-роуд. Люди выходили из магазинов, где нашли временно убежище, застигнутые врасплох отряхивали воду с зонтов. Надин, в компании с матерью искавшая учебник по истории, который требовался ей для экзамена, злилась на несправедливость: и зачем она потащилась сюда да еще с человеком, с которым ей вообще не хотелось куда-либо выходить, и зачем она отправилась за этим дурацким учебником в проливной дождь, испакостивший ей прическу.
— Надин, возьми, пожалуйста, — мать протянула ей мокрый зонт и сумку, набитую капустой. — Мне нужно в туалет. Погода виновата… этот дождь, — пояснила она, прежде чем исчезнуть в ближайшем пабе.
Надин никогда раньше не бывала в пабе. Ей не разрешалось туда заходить, что не удивительно, ибо ей ничего не разрешалось. Родители водили ее в «семейные» пабы по праздникам, сажали, как за решетку, в «семейные» залы, битком набитые «фруктовыми» автоматами и скучающими детьми, но внутри настоящего лондонского паба ей бывать не приходилось. Поджидая мать, она из любопыства переступила порог заведения, шагнув чуть шире, чем это бы понравилось родительнице.
В ноздри ударили сигаретный дым и затхлая вонь. Сквозь царапины на закрашенных черной краской высоких окнах пробивалось солнце, высвечивая, словно лучом кинопректора, пылинки, плясавшие под потолком, и струйки дыма. Музыкальный автомат наяривал «Туза пик», ухала, скрипела и грохотала артиллерия игровых «фруктовых» автоматов, и поверх всего этого шума разливалась громкая и немного пугающая какофония грязных ругательств, доносившихся из дальнего угла.
Надин продвинулась чуть дальше в скудно освещенную пещеру паба, чтобы посмотреть, кто же так ругается. За столиком в углу сидела, окутанная тенью, невысокая женщина с крашеными черными неряшливыми волосами и массивным золотым распятием на шее. Она была по меньшей мере на восьмом месяце беременности, слишком тесная белая майка с надписью «Что бы Фрэнки не бубнил, мне по фигу», обтягивала ее живот. Женщина курила самокрутку и пила пиво, а в промежутках между затяжками и глотками орала на огромного мужчину, сидевшего рядом. Мужчина смотрел прямо перед собой; судя по неподвижной физиономии, его терпение было на исходе и в любой момент могло обернуться яростью.
Перед столиком стояла коляска с двумя пристегнутыми к сиденьям детьми, угрюмыми, но симпатичными, а справа от женщины сидел очаровательный светловолосый мальчик лет четырех в полосатой майке клуба «Арсенал». Он разговаривал сам с собой и черкал красным фломастером в книжке-раскраске. Вид у него был ангельский.
— Мам, — обратился мальчик к беременной. — Мам, мне нужно в туалет.
— Заткнись, Кейн, — рявкнула женщина, гася размокший от слюны окурок и заводясь для новой сокрушительной атаки на толстяка. — Ты что, не видишь, я разговариваю?
— Но мам, мне правда нужно. — Мальчик сунул руку под стол и схватился за шорты между ног.
— Заткнись, тебе сказано! Потерпишь! Я занята!
— Но, мама…
Разъяренный взгляд заставила мальчика умолкнуть на полуслове, затем мамаша схватила его костлявыми пальцами за предплечья и притянула к себе.
— Если ты не заткнешься, Кейн, я задам тебе ремня, — пригрозила она и, дабы показать, что не шутит, шлепнула его со всей силы по голым ногам; звонкий хлопок эхом прокатился по заведению.
Надин вздрогнула, когда мальчик разразился плачем, она с ужасом смотрела, как тонкая бледно-желтая струйка медленно заструилась на грязный линолеум. Беременная вскочила, заглянула под стол с целью убедиться в преступлении и набросилась на мальчика.
— Ах ты засранец! — Она выволокла ребенка из-за стола, схватив за тонкую руку. — Мерзавец хренов! — Большое влажное пятно украшало футбольные шорты. Женщина потащила мальчика в мужской туалет, плечом распахнула дверь и швырнула на замызганный кафель. — Отмывайся, урод!
Стоя на четвереньках, мальчик обливался слезами. Надин коротко выдохнула, когда дверь туалета закрылась, приглушив отчаянный плач.
Девушка, сидевшая по другую сторону стола, спиной к Надин, встала и затушила сигарету. На ней были выцветшие «вареные» джинсы в обтяжку и кофточка в розовую и белую полоску. Не сводя глаз с беременной, она выдохнула дым и решительно направилась в туалет. Вошла, подняла мальчика, нашептывая ему ласковые слова и гладя по голове. Дверь закрылась; минуту спустя оба вышли: мальчик был без шорт, майка спускалась до колен, обеими руками он цеплялся за ногу девушки. И только теперь Надин ее узнала.
Это была Дилайла.
Надин мгновенно развернулась и выскочила из паба в солнечную безопасность улицы. Ее сердце билось невероятно быстро, и она глотала воздух широко открытым ртом. Это была Дилайла! А беременная — мать Дилайлы. О боже. Бедная Дилайла. Бедная, бедная Дилайла. Надин в жизни не видела большего кошмара.
Эта женщина… эта отвратительная женщина пьет и курит с ребенком в животе и бьет симпатичного малыша. А сколько у нее вообще детей? Надин слыхала, что у Дилайлы есть старшие братья. Но ее мамаше все ни по чем. Заставляет своих чудесных детей сидеть в помещении в такой хороший денек, в темном, сыром, мрачном пабе, где шумят и курят, а сама она поливает отборной бранью какого-то противного толстого мужика в грязной рубахе и с жирными волосами.
Внезапно, то, что раньше Надин почитала за олицетворение крутости, — мать, позволяющая своей четырнадцатилетней дочери курить в ее присутствии, вместе с ней, — теперь казалось извращением. Это выглядело гнусно. И мать Дилайлы была гнусной.
До Надин вдруг дошло, почему Дилайле столь многое разрешалось, почему правила и запреты, не давашие, как она полагала, ей самой нормально развиваться, Дилайлу, по всей видимости, не беспокоили. Вовсе не потому, что Дилайле выпал счастливый билет в родительской лотерее и она стала гордой обладательницей дивной мамочки, понимавшей, что девочкам необходимо приходить домой позже одиннадцати, им необходимо гулять с мальчиками, необходимо вдевать в мочку уха больше одной сережки и вытворять со своими волосами все, что заблагорассудится. Дилайле не счастье выпало, сообразила Надин. Напротив, ей крупно не повезло. Ибо ее матери плевать, по-настоящему плевать на дочь и, похоже, на остальных детей тоже. Прическа Дилайлы, ее уши, здоровье дочери — все ей до фонаря. И вряд ли она беспокоится о ее образовании, о ее будущем, о состоянии ее девственной плевы. Надин больше не казалось классным, то что миссис Лилли (если ее так зовут) никогда не появлялась на родительских собраниях и не проверяла домашние задания Дилайлы.
Наконец мать Надин вышла из паба, рассеянно вытирая ладони о широкую сборчатую юбку.
— Это, — сказала она, кривясь, — самый ужасный туалет, в котором я когда-либо бывала. Хуже был только тот нужник в Кале. Ни мыла, ни полотенец, ни сидений! — Передернув плечами, она принялась освобождать Надин от пакетов. — А сколько там детей! Ты не поверишь, там сидят дети! Ну кто — кто! — поведет своих детей в такое место! Ужас, честное слово…
Пока они бродили по магазинам, пили чай со швейцарскими хрустящими палочками в кондитерской, прочесывали отдел английской истории в книжном магазине У.Х.Смитса, рылись в корзине с пряжей по сниженным ценам в галантерейной лавке, отыскивая ярко-голубую ангору, чтобы мать смогла довязать свитер для дочери, к Надин медленно возвращалось ощущение нормальности, человекоподобия и чистоты. И впервые с тех пор, как она начала свое путешествие из отрочества во взрослость, она подумала, что ей повезло.
Ее мать была простоватой, надоедливой клушей, отец — замкнутым и предсказуемым. Младший брат, вундеркинд и стервец, считался в семье непогрешимым, с Надин же обращались, как с заблудшей овцой, неспособной хоть что-нибудь сделать как надо. Они жили в тесной квартире, обставленной мрачной довоенной мебелью из темного дерева, принадлежавшей еще бабушке с дедушкой, и католицизм воспринимали чересчур всерьез.
Но, заключила Надин, потрясенная картинкой из внешкольной жизни Дилайлы, по крайней мере, меня